Мы переехали. Через секунд, Вы будете перенаправлены на новый форум.
Если перевод по каким либо причинам не произошел, то нажмите сюда: https://houseofromanovs.kamrbb.ru

- подписаться
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 12:45. Заголовок: Воспоминания Великой княжны Марии Павловны. Книга 2 В изгнании


Воспоминания Великой княжны Марии Павловны. Книга 2 В изгнании

Тема открыта только для чтения. Свой отзыв или комментарий вы можете оставитьздесь





Чему учит изгнание — тема второй книги. В своем рассказе я вынуждена говорить о том, что сама пережила и передумала. Я описывала все так, как сама это видела, хотя прошла эту дорогу не в одиночестве. Такая же драматическая и исполненная надежд жизнь выпала на долю многих моих соотечественников, и часто она была посуровее моей. Но теперь это уже история. В противном случае я вряд ли бы взялась за перо.

Когда рушится общественный строй и целый класс людей снимается с места и в буквальном смысле слова лишается крыши над головой, жизнь не торопится приютить их, позаботиться о них. Рассказывая о случившемся со мною и с теми, кто окружал меня в начальный период изгнания, я старалась показать трудности, с какими мы столкнулись, и как сумели их преодолевать.

Взявшись сейчас рассказать мою жизнь, я сознаю невыгоды своего положения. Слишком еще свежи события, чтобы осознать их значение, и рано выносить справедливую оценку всем действовавшим лицам. В отличие от моей первой книги, здесь не представлялось возможным объединить общей рамой калейдоскоп событий и перемен, коими так изобильна изгнанническая доля. Психология людей, переживших крушение налаженной жизни, более или менее схожа: определяющей становится борьба за существование. И я хочу изложить все, пока свежа память, хочу удержать то, что заслуживает войти в историю.

В первой книге я излагала обстоятельства, канувшие в небытие и более никак не принадлежащие мне. Мои детство и юность прошли в обстановке, от которой не осталось следа, время и перемены смели ту страну, там теперь совсем другой мир. Воспитание не готовило меня к материальным лишениям, и новая жизнь, наставшая после моего бегства из России в 1918 году, была долгой чередой попыток приноровиться к дотоле неведомому порядку вещей.

Моя жизнь на чужбине отчетливо делится на три периода. Первый продолжался почти три года и правильно будет назвать его жизнью во сне. Поступь моя была твердой, а глаза незрячие. Жизнь продолжала свое неумолимое течение, но я воспринимала перемены сквозь дремотную пелену, ничто не могло расшевелить меня. Меня единственно волновали личные утраты, а тревожная внешняя жизнь касалась поверхностно, если вообще касалась. К концу этого первого срока я стала сознавать, что ступаю по ненадежной земле и вокруг меня пучина.

Второй период был пробуждением, временем переоценки и ответственных решений, учебы и честолюбивых порывов. Если первые годы в основном прошли в бездействии, то следующие вольно или невольно были исполнены борьбы. Жизнь являла резкие контрасты: скороспелые надежды и разочарования, временные успехи и неудачи, прахом пошедшие убеждения и постепенное выстраивание нового, независимого, своего мира. Мы испытывали наши способности на пределе сил, от нас требовалось невозможное. Но редкие награды стоили усилий. Выдержать испытание, достичь цели — это был новый, восхитительный опыт, ни с чем не сравнимая радость.

В конце восьмого года, набив шишки и растеряв состояние, я закрыла эту главу совершенно новым человеком.

Теперь я проживаю третий период моего изгнанничества, он начался отъездом из Франции в 1929 году и совершенно непохож на первые два. Я сознательно порвала с Европой, и хотя меня ожидали неведомая судьба и опять новые обстоятельства, я верила в свои силы. Я не боялась взглянуть жизни в лицо.

Меня часто спрашивают, что я думаю о сегодняшней России, каким вижу ее будущее. В моей книге нет ответа на этот вопрос, во всяком случае, я не пытаюсь его дать. Россия остается непредсказуемой страной. Одно ясно: старая Россия кончилась и никогда не возродится. История рубит сплеча, раны затягиваются долго, и нескоро на смену революционному ожесточению придут свобода и порядок.Ни революционное лихолетье, ни тяготы изгнания, ни уходящие годы не переменят моих чувств к родине. Наверное, я никогда уже не увижу Россию, но, как и прежде, я горячо желаю ей процветания, я верю в ее конечное торжество. Настанет день, когда она скинет с себя подмявшие ее злые силы. И как знать, не суждено ли будущей России, вернувшей себе достоинство, очистившейся и умудренной страданиями, сказать потрясенному миру новое слово, в котором и она сама отчаянно нуждается.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль Ответов - 24 , стр: 1 2 Все [Только новые]


Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 784
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 12:49. Заголовок: ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЖИЗНЬ В..


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ЖИЗНЬ ВО СНЕ

Прибежище в Румынии

После нашего бегства из Петрограда в конце июля 1918 года и мучительных месяцев в Одессе, где свирепствовала «испанка», наш последний рывок доставил нас через границу. В промозглый и хмурый ноябрьский вечер мы с мужем сидели в румынском поезде. Позади осталась Россия, и мы не загадывали, что ожидает нас впереди. Рассудок мой оцепенел.

Я едва помню дорогу от границы до Кишинева, бессарабской столицы и резиденции военного губернатора. Последние силы ушли на прощание с русским конвоем и уяснение себе того, что это значит для меня. В Кишинев мы приехали очень поздно, и с вокзала нас отвезли в резиденцию губернатора, где мы намеревались переночевать. Назавтра предполагалось отправить нас дальше, в Яссы, провинциальный городок в Молдавии, где многие месяцы после оккупации немцами Бухареста томились румынские король и королева.

Дом, в котором обитал губернатор, помнится, стоял на невысоком холме. Он принадлежал богатому купцу из местных и был довольно вычурной архитектуры, с огромной мраморной лестницей, занимавшей чуть не все внутреннее пространство. Нас ждал ужин. Хозяева, генерал Войтаяно с женой, отсутствовали, и по дому хлопотали их дочь и губернаторская прислуга, но я так устала, что думать не могла о еде и запросилась к себе в комнату. У меня зуб на зуб не попадал, я вся продрогла от холода, мучительно ныла каждая косточка. Русская старуха–горничная, которую я вывезла из Одессы, помогла мне раздеться, кто то просунул через дверь чашку горячего супа, я выпила и отправилась в постель. Последнее, что я запомнила, были ледяные негнущиеся простыни, я словно лежала между мраморными плитами.

Когда через несколько дней я пришла в себя, то была в другой комнате и явно на другом этаже, изолированная от окружающих. В углу тихо переговаривались мой муж Путятин и невысокого роста бородатый господин в форме. Я была по пояс запелената, во рту сильный и крайне неприятный металлический привкус, от которого я не избавилась до конца болезни. Я позвала мужа, он подошел с бородатым господином, это оказался врач.

Потянулись долгие изнуряющие дни. Коротышка румынский врач настаивал, чтобы в комнате поддерживалась температура не ниже 30 градусов, и я была накрыта несколькими теплыми одеялами. Внешний мир перестал существовать для меня. От боли раскалывалась голова; грудь давила тяжесть; все тело ныло, я без роздыха металась в постели. По ночам меня душили кошмары. Меня не отпускал жар, я страдала от мучительной жажды, мне было по–настоящему трудно дышать. Хотя я очевидным образом боролась за жизнь, боролась я, не сознавая этого, без мысли о том, насколько опасно мое положение.

Миновал кризис, и я быстро пошла на поправку. Мне говорили, я чудом выкарабкалась. С ясным сознанием вернулись заботы и тревоги, отложенные болезнью. Положение в самом деле было серьезным. Моего отца арестовали большевики, с начала августа он был в тюрьме, а сейчас уже был ноябрь; родители мужа, на которых мы вынуждены были оставить нашего маленького сына, не решившись подвергнуть его опасностям нашего побега, смогли двумя месяцами позже уйти в городке Орша от большевиков к немцам — в том самом месте, где переходили границу и мы. Тогда мы еще были в Одессе. Мои расчеты подтвердились. За них ручались правильные документы, и их скитания были менее опасны, чем наши; люди они пожилые и особого внимания к себе не привлекали, могли передвигаться без спешки, малышу это только на пользу. Они благополучно добрались до Киева, и было решено, что там они задержатся, пока мы не подыщем в Одессе поместительное для всех нас жилье на осень. Но пришлось отказаться от этого плана. У нас не было денег, чтобы зажить своим домом, да к тому же выяснилось, что для постоянного местопребывания Одесса не подходит — слишком зыбкой была политическая обстановка. Мужчинам невозможно было подыскать себе занятие, и не могло быть и речи, чтобы обосноваться там.

И тут, опередив наши худшие ожидания, случилась последняя напасть. Когда мы и без того были рассеяны и разлучены с семьей, родителей мужа и нашего мальчика отрезали от Одессы украинские националисты, действовавшие на линии Одесса—Киев. Алек, брат мужа, бежавший с нами из Петрограда, раньше нас оказался в Румынии, но где он точно находился — мы не знали.

После болезни первым из внешнего мира ко мне донеслось сообщение о перемирии. Это была важная новость — и по множеству причин. Прежде всего, длившаяся долгое время и уже ставшая привычной тупая бойня наконец прекратилась. Но и для каждого из нас лично окончание войны могло значить чрезвычайно много. Происходившее в России должно было найти отклик у цивилизованных государств; положение было слишком опасным, чтобы просто отмахнуться. С другой стороны, где то наступят большие перемены, возврат к мирной жизни. Но каким образом эти перемены затронут нас, войдут в нашу жизнь? Как нам вернуться к мирной жизни? Мы плохо сознавали тогда, что мирная жизнь не про нас и что наша борьба за существование только начинается.

Было самое время привлечь внимание союзников к страданиям оставшихся в России, оставшихся верными ей. Моей первой мыслью всегда была мысль об отце, о котором я ни на минуту не переставала тревожиться.

В глубине души я понимала, что раз он в большевистской тюрьме, у него мало шансов вырваться, и все же я надеялась. Я верила, что, выслушав меня, союзники не откажутся помочь. Разумеется, я знала, что признанное союзниками правительство Керенского сделало все, чтобы опорочить Романовых перед всем миром. Тем не менее я не теряла надежды, надеялась на чудо.

Я еще поправлялась после инфлюэнцы и не выходила из спальни, когда в Кишинев вернулся военный губернатор с женой. Они сразу же нанесли мне визит. Побывавший в Яссах генерал Войтаяно доставил послания от короля и королевы. Как только немцы оставят Бухарест, их величества предполагали вернуться в столицу и пригласить нас в качестве гостей, сначала разместив в отеле, а позже, наладив жизнь, у себя во дворце. Генералу было также поручено передать нам некоторые деньги, но это предложение мы были в состоянии отклонить, поскольку перед отъездом из Одессы заняли у друга небольшую сумму. Не говоря о том, что только благодаря им мы смогли выбраться из России, приглашение в Румынию и это новое предложение румынских коронованных особ было лишь началом доброжелательного к нам отношения. Из всех венценосных семей, сохранивших свои троны и в той или иной степени породненных с нами, только здесь мы встретили искреннее сочувствие и понимание. Не оставляли нас вниманием и генерал Войтаяно с семьей.

Как только я достаточно окрепла, нас отправили в Бухарест. Когда это произошло, от слабости я еще едва держалась на ногах. Расстояние было невелико, но мне переезд показался бесконечно долгим. Мы проезжали край, только что покинутый немцами; сообщение было разлажено; вагоны не топились, шли без света. Грела только железная печурка в конце вагона, и когда в купе становилось невыносимо холодно, к ней тянулась разношерстная публика — кондукторы, сопровождавшие нас адъютанты губернатора, проводники, крестьяне–попутчики в овчинных тулупах, набегавшие из соседних вагонов, и мы наконец.

В Бухаресте мы направились в отель; такой я увидела впервые за много лет: высокие, до потолка зеркала, по бокам вазы с пожухлыми пальмами, красные ковры, всяческая снедь, ресторан с оркестром, множество офицеров и дам в вечерних туалетах — невиданная роскошь, отголосок ушедшей жизни. Странно было видеть без опаски разгуливающих по улицам русских офицеров в форме, при погонах и с оружием, тогда как дома страшно было просто держать в чулане что либо военное. Удивительное это чувство — свободно ходить. В России, шагнув за порог, вы ступали на неприятельскую территорию, всякий смотрел на вас подозрительно либо враждебно. На улицах почти не было движения, их не мели, некому было следить за порядком. А Бухарест поражал опрятностью, витрины магазинов ломились от товаров, улицы кишели веселыми людьми, автомобилями и пролетками. На каждом углу стоял вежливый умиротворяющий жандарм. Оживление и беззаботная веселость царили в Бухаресте, наводненном иностранными представительствами всех толков. Война кончилась, но мир еще не наступил. Несмотря на отдаленность, в Бухаресте чувствовалась связь с Европой, почти утраченная в России с началом войны и окончательно пресеченная в годы революции.

Между тем, встреченные ликованием, в столицу вернулись король и королева; сразу по приезде королева серьезно заболела гриппом. Невзирая на это, она пригласила меня прийти, но я, боясь утомить ее, появилась всего на несколько минут. У нее была весьма примечательная спальня в византийском стиле, стены и окна испещренены резным камнем, каменный пол устлан медвежьими шкурами, над широкой низкой постелью нависал каменной же резьбы балдахин. В комнате было темно, и я лишь смутно различала светловолосую голову на взбитой кружевной подушке. Насколько можно было сердечно и кратко, я выразила ей мою глубокую благодарность.

Несколько раз в отель приходил с двумя старшими дочерьми король. Последний раз я видела его с королевой Марией за десять лет до этого, когда в 1908 году выходила замуж за принца Вильгельма Шведского. Король постарел и пополнел, в его стриженной по немецкой моде бобриком голове прибавилась седины. Он выглядел утомленным и при этом изо всех сил старался скрыть усталость даже от самого себя. Позже я пришла к заключению, что мне редко встречались столь же ответственные люди. Немец по рождению, преданный своей семье и отчему краю, он решительно отвернулся от них, когда пришло время выбирать и стало ясно, что Румынии по пути с союзниками. Он просто выполнил свой долг, и мало кто знал, чего ему это стоило. Мудрый, бескорыстный, скромный человек, кроме блага Румынии, он не чаял иного.

Внешность никоим образом не льстила ему, и мне кажется, он это понимал и, наверное, страдал от этого. Низкого роста, с несоразмерно большим торсом на коротких тонких ногах, с нелепо торчащими ушами, он не был красноречив, ни даже просто разговорчив, не держал осанку, конфузился. Зная свои недостатки, король и не думал выделяться, всегда полагаясь на жену, королеву Марию, чьи обаяние, красота и живой ум исполняли все ее желания. Король оставался в тени, подвигая ее действовать. Направляемая им, она скоро принесла немалую пользу своей стране. В Париже, куда Мария выезжала на сессии мирной конференции, она, по ее собственному выражению, «вернула Румынию на карту мира», не уставая напоминать союзникам о страданиях своего народа и понесенных жертвах, добиваясь для Румынии всяческих послаблений, что было не под силу даже опытным дипломатам.

Однако свет рампы в конечном счете ослепил ее; слишком занятая собою, она не умела заглядывать вперед и желала лишь блистать в первых ролях. Имея между собою мало общего, король и королева отлично дополняли друг друга на благо своего народа. Увидев его сейчас впервые за много лет, я поразилась, как же он, с его золотым сердцем, непривлекателен внешне.

Его дочери, принцессы Елизавета (впоследствии замужем за королем Георгом Греческим) и Мария (она станет королевой Югославии) были еще барышни. Старшая, с белокурой головкой и точеными чертами лица, была чересчур полная. Очень интересная девушка, очень талантливая. У нее был прекрасный голос, она рисовала и писала красками, была отличная колористка, с богатым воображением. Из нее вышел бы превосходный книжный иллюстратор; ей многое было по силам, но из за полноты она вконец разленилась.

Я потом заметила, что, большую часть времени проводя у себя в комнате ничем не занимаясь, она порою и ненадолго вдруг загоралась каким то делом. То это была вышивка, и тогда на низком широком диване она обкладывалась кулечками с мотками цветных шелковых ниток и серебряной пряжей и без кальки и даже рисунка расшивала домотканое полотно или вуаль румынским орнаментом, очень восточным по духу. Или это было монисто из мелкого бисера, какое носят крестьянки, в работе только пальцы и игла, все разноцветье подсказывают руки, и выходит всегда совершенная прелесть. Или ее охватит желание изготовить какое нибудь необычное блюдо. Она была прирожденный кулинар, ее стряпня была восхитительна. Наверх, в гардеробную, приносили керосинку и ставили на мраморную плиту умывальника; за какими то продуктами посылали на кухню, что то она отыскивала у себя в шкафах среди туалетных принадлежностей, духов и мыла. Она смешивала и помешивала, что то подливала и что то подсыпала, пробовала свое варево и снимала с керосинки, потом снова ставила на нее прокипятить. Был один восторг смотреть на все это, а потом отведать.

Елизавета любила литературу, много читала, была блестяще образованна, причем собственными усилиями. Но подлинной ее страстью были наряды и духи. Ее матушка однажды сказала мне, что она в каком то смысле восточная принцесса. Между нею и отцом было большое и нежное понимание.

Принцеса Мария, или Миньон, как ее звали в семье, была прелестна, по–детски круглолицая, голубоглазая. Для своих лет и она была полновата, но много живее старшей сестры. Особыми талантами она не блистала, тоже была с ленцой, очень покладистая, относилась к себе с юмором. Они с матерью прекрасно ладили.

В этом дружеском кругу мы впервые вкусили изгнание.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 786
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 12:52. Заголовок: Весточка от Дмитрия ..


Весточка от Дмитрия

В Румынии мы встретили многих друзей и знакомых, которых уже не чаяли увидеть. Некоторых, подобно нам, лихолетье разлучило с их семьями, с родителями и детьми, и, как мы, они бросили в России все имущество и даже пожитки, прихватив что то из гардероба и смену белья. Все мы были в одинаковом положении, все равны перед лицом испытаний. Но пережитое еще не умудрило нас, и все, что случалось с нами, мы принимали безотчетно, не задумываясь о смысле происходящего.

Наконец я получила возможность отыскать брата Дмитрия, узнать, где он находится и дать ему весть о себе. За него, славу Богу, не приходилось тревожиться, хотя в предыдущем году он откликнулся всего один раз. За участие в заговоре против Распутина он был сослан царем на персидскую границу в начале 1917 года. Мужество и понесенное наказание расположили к нему решительно всех, и это в то время, когда династия Романовых утратила все свое влияние. После революции Временное правительство дало знать, что его ссылка кончилась и он может вернуться; говорят, об этом ходатайствовал министр юстиции Керенский. Трудно сказать, была ли то западня для единственного популярного тогда члена императорской семьи или искренний порыв явить справедливость. Брат между тем отказался возвращаться. В ссылку его отправлял император, и он исполнит волю своего монарха, пусть даже павшего. Пока длится война, он останется там, куда его послали, в той же военной части.

Поначалу все складывалось благоприятно, но мало–помалу и на ту отдаленную заставу проникла большевистская пропаганда и с ней разлад, падение дисциплины, мятежные настроения, мучительства и убийства офицеров. Дмитрий вынужден был покинуть армию, и скоро стало ясно, что в России ему нельзя оставаться. Он перешел границу и ушел в Тегеран, столицу Персии. Это было в том же 1917 году. В Тегеране ему пришлось нелегко. Некоторые русские, назначенные на свои должности прежним режимом и сохранившие свое положение, отвернулись от Дмитрия, заискивая перед новой властью. Он был почти без денег, на распутье, без друзей.

Первым, кто поправил его дела, был британский посланник сэр Чарльз Марлинг. Они с женой пару раз пригласили Дмитрия на уикенды в представительство. После второго посещения Дмитрий остался у них насовсем, и почти два года, что был в Персии, не выходил за порог представительства. Марлинги были поразительные люди. Не тревожась о последствиях, сэр Чарльз оказал гостеприимство бездомному великому князю в ту пору, когда английское правительство, налаживая отношения с новыми российскими властями, отказалось что либо сделать для нашей семьи. Леди Марлинг самоотверженно поддерживала мужа. Как и следовало ожидать, сэр Чарльз поплатился за свое добросердечие: ожидаемое продвижение на место посла так и не состоялось. Из британского представительства в Тегеране и пришла первая весточка от Дмитрия. Оказавшись в Бухаресте, я сразу же запросила Министерство иностранных дел в Лондоне относительно местонахождения Дмитрия.

Королеву Марию я снова увидела только по ее выздоровлении. Нас пригласили на званый чай и музыкальный концерт, кроме нас были в основном люди из иностранных миссий. Как раз в тот день из Лондона пришли сведения о Дмитрии, и во время приема я совершенно случайно узнала об этом.

Еще только прибыв, я перехватила из глубины филенчатой гостиной взгляд королевы Марии. Одетая в свободное оранжевое платье, она поправляла в комнате цветы, в ее прелестных белокурых волосах переливались огни больших декоративных абажуров. Не считая того дня, что я навестила ее во время болезни, я не видела ее десять лет, и меня поразили ее моложавость и живость движений. Она тепло и запросто поздоровалась, и с самого начала я почувствовала себя легко с нею. Вообще же с нею всем было легко, это ей бывало не по себе, если вокруг нее не воцарялась атмосфера расположенности: она облекалась в нее, как в роскошную соболью мантию. Даже в малейшей степени не сознавая этого, она всячески старалась создать атмосферу отзывчивости, больше всего нуждаясь в ободрении и одобрении, она жить без этого не могла.

Это справедливо в отношении почти всех, кто одарен незаурядным обаянием, в этом источник некой жизнетворной силы, без различия изливаемой на всех остальных, и если его пресечь, то ослабнет проявление всех иных способностей, даже наиважнейших.

Гости расселись, как хотели, подали чай. Мне досталось сидеть рядом с генералом Гринли, руководителем британской военной миссии. Мы встречались прежде, и сейчас генерал почему то очень обрадовался мне.

— Прекрасные известия из Лондона, мадам, вы должны быть счастливы, — сказала он, едва представился случай.

— Какие известия? — с забившимся сердцем спросила я.

— Вы не знаете? — удивился он. — Похоже, я допустил промашку, но раз уж начал, надо договаривать, только обещайте не выдавать меня.

— Да, — выдохнула я.

— В представительстве телеграмма для вас из Министерства иностранных дел. Ваш брат, великий князь Дмитрий, приехал в Лондон.

Я была готова броситься на шею почтенному генералу и расцеловать его. За многие месяцы первая радость — и надолго последняя, как выяснится потом.

Когда я вечером вернулась в отель, меня ждали телеграмма и записка от министра. Дмитрий и его гостеприимные хозяева, Марлинги, были в Лондоне. Столько времени разделявшее нас расстояние порядочно сократилось, можно было планировать встречу. Узнав мои новости, королевская чета предложила, чтобы Дмитрий приехал ко мне в Бухарест, и я сразу же послала ему приглашение. Пришел разочаровавший нас ответ. Покидая в 1917 году Россию, Дмитрий ходатайствовал о присвоении ему почетного офицерского звания в британской армии и незадолго до перемирия был удостоен его; он так и не получил назначения и вынужден был оставаться в Англии, пока не получит такового, либо не демобилизуется. С тех пор я неустанно измышляла способы, как нам свидиться.

Королева окончательно выздоровела и можно было заговорить с ней о моем отце и его трех двоюродных братьях–сокамерниках. Для начала было легче помочь им, ведь они были в Петрограде, нежели членам семьи, сосланным в Сибирь. Кроме того, судьба отца, естественно, занимала меня больше. Я еще не знала, что для тех, в Сибири, всякая помощь опоздала. Королева глубоко прониклась положением моих родных, отлично сознавая, чем это может кончиться, и обещала сделать все, что было в ее силах. Увы, их судьба тревожила только короля и королеву, и никого больше. Это совершенное безразличие, полная безучастность потрясли меня. Я поняла тогда, что мы никому не нужны, никому больше не опасны и наша судьба — целиком наша забота. Такое бессердечие представилось мне чудовищным, этого не вмещало мое сознание. С Россией, великой и могущественной державой, можно было уже не считаться, она вышла из игры, ее не принимали в расчет, общие усилия и жертвы были забыты.

И тогда королева Мария поставила себе задачу, которую могла решить самостоятельно. Она посвятила себя помощи Романовым, которые оказались на берегах Черного моря, и их можно было на кораблях вывезти в Румынию. В Крыму, теснясь в одном доме, оставались вдовствующая императрица Мария Федоровна, мать Николая II; ее дочери Ксения и Ольга с семьями; великий князь Николай Николаевич, главнокомандующий русской армии в 1914— 1915 годах, и его брат Петр, оба также с семьями. До того, как немцы заняли юг России, они пережили страшные злоключения и уцелели исключительно благодаря случаю, даже чуду, как говорят иные.

Рассказывали, что предводитель самозваных тюремщиков, большевистских матросов, не вызывая ни у кого подозрений, на протяжении многих месяцев вел хитроумную двойную игру. Дабы сохранить доверие своей команды, он третировал узников с немыслимой жестокостью, а на самом деле уберегал их от участи еще более страшной. Когда в начале лета 1918 года, после подписания в Брест–Литовске мирного договора, в Крым пришли немцы, он открылся своим высокородным арестантам и до последней мелочи вернул им конфискованные прежде ценности.

Революционный матрос–охранник в душе был перестраховщиком, он решил передать своих поднадзорных только каким нибудь высшим инстанциям. Он боялся, что, допустив расправу захолустным Севастопольским советом, он будет обвинен центральной властью в узурпации ее права на возмездие и поплатится за свою оплошность. Если он и был спасителем, то лишь поневоле. Есть свидетельства, что он потерял голову от страха, когда пришли немцы.

Немцы предложили свою защиту и выразили желание помочь вдовствующей императрице перебраться в Данию, на родину, но их содействие было с негодованием отвергнуто, поскольку к тому времени война еще не кончилась. По собственному почину офицеры царской армии сами наладили охрану старой императрицы и великого князя Николая Николаевича, своего любимого военачальника, и промежуток времени между уходом немцев и приходом союзников был благополучно пережит. В этот же промежуток в Крыму подняли голову негодяи, жаждавшие новых грабежей и крови, и королева Мария приняла меры к тому, чтобы вывезти членов семьи Романовых в Румынию.

К востоку от Черного моря, на Кавказе, оставалось несколько наших родственников: великая княгиня Мария Павловна, вдова моего дядюшки, великого князя Владимира Александровича, и два ее сына — Борис и Андрей. Их тоже королева Мария рассчитывала вывезти в Румынию, как только они доберутся до побережья. Впрочем, крымча–не, чувствуя себя теперь в относительной безопасности и не желая оставлять Россию, отклонили приглашение королевы Марии, а вызволение великой княгини Марии Павловны было отложено на неопределенный срок из за трудностей пути. В конце концов все они покинули Россию, но уже в крайней спешке.

Мы с нетерпением ждали, когда союзные войска, как было обещано, придут на северный берег Черного моря. Родители мужа оставались в Киеве, и мы очень беспокоились за них, поскольку немцы давно ушли из тех мест. Снестись с родными было трудно, пришлось ждать, когда союзники очистят район и им можно будет выехать. Само собой разумелось, что они приедут к нам в Бухарест и мы наконец опять будем вместе. Но пока ждали союзников, ушло много драгоценного времени. Нерасторопно и без охоты французы решили наконец занять Одессу, и результат обманул ожидания. Отвечавший за операцию генерал действовал неискусно и в еще большей степени бестактно; офицеры его штаба, перестаравшись, наломали дров и настроили против себя население. Что до французских солдат, рвавшихся домой, то они с отвращением исполняли свое военное дело, и было совершенно естественно, что им неинтересны и безразличны чужие трудности.

Еще раньше, в том же 1918 году, несколько российских офицеров, ушедших от первой волны массовых большевистских расправ, заложили на Дону основание будущих Белых армий. Скоро к ним присоединились беженцы с севера и военные из частей, до революции посланных на подмогу румынам. Все, кто ушел от большевиков и не мог вернуться домой из страха попасть в их руки, группами и поодиночке стекались на Дон. Сегодняшнему человеку трудно вообразить, что им довелось испытать, и нет сил рассказывать об этом. Их подвиги не отображены, и вряд ли остальной мир знает о них. Несмотря на все невзгоды, они были одушевлены одной–единственной мыслью: сражаться с красными. Но как сражаться, если они раздеты и разуты, пухнут с голоду, если нет оружия, лекарств и, главное, денег. Им стали помогать союзники. Два года продолжалась так называемая иностранная интервенция, и все впустую. К этому мы еще вернемся.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 787
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 12:53. Заголовок: Королевские заботы ..


Королевские заботы

Мы переехали во дворец Котрочени в начале января 1919 года, но на Рождество и в день Нового года, 1 января, еще оставались в отеле. В канун же Нового года британская военная миссия, со многими оттуда мы уже близко сошлись, пригласила меня с мужем на обед. Там же были начальник штаба короля Фердинанда с женой. К концу обеда генерал Гринли выпил за здоровье короля Румынии, а румынский генерал провозгласил тост за короля Георга; оркестр исполнил государственные гимны. Потом снова поднялся генерал Гринли и выпил за мое здоровье и оркестр заиграл гимн Российской империи. Я слышала его впервые после революции. Стоя там у стола, я обливалась слезами. Проникшиеся моим страданием британские офицеры один за другим подходили и чокались со мной.

Дворец Котрочени располагается неподалеку от Бухареста. Это большое строение с прямоугольным внутренним двором, в центре которого стоит дворцовая церковь. Нам отвели удобные и прекрасно декорированные апартаменты, и мы снова почувствовали себя приличными людьми. Если бы не вечная тревога за отца, от которого я давно не имела никаких вестей и не могла ни сделать запрос, ни как то помочь ему, грех был бы жаловаться на жизнь.

Я ступила во дворец с тем единственным побитым чемоданом, что сопровождал меня из самой России, туалетные принадлежности были те же пузырьки и баночки с никелированными колпачками, прослужившие мне всю войну. Со мной были пара потертых платьев, перешитых из довоенного гардероба и уже состарившихся на четыре с лишним года, теплое нательное белье, мелочь вроде носовых платков со споротыми инициалами, а шелковых чулок не было и пары. Таким же неимущим был мой муж, потому что из Петрограда мы взяли ровно столько багажа, чтобы унести в руках, причем не брали ничего, что могло бы выдать нас при обысках.

Еще в отеле я послала за портнихой, та принесла последние парижские модели, в их числе коричневое вязаное платье из шелка. Это платье, сказала она, от Шанель, восходящей звезды на парижском модельном небосклоне. Все туалеты были совершенно недоступны мне по цене, я ничего не взяла. К тому же я не представляла себе, как их носят, я много лет не соприкасалась с миром моды. Зато вспомнила это имя: Шанель. До войны девушка по фамилии Шанель держала шляпную лавочку на рю Камбон — не она ли?

Прознав о скудости моего гардероба, королева поделилась со мной лишним, и ее личная портниха подогнала по моей фигуре длинноватые и широковатые платья. Еще мне перепали туфли, чулки и белье. Совсем другой человек глядел на меня теперь из зеркала, я едва признавала его. Путятину досталось несколько костюмов от короля.

Жизнь в Котрочени стремительно входила в рутинную довоенную колею. Старое возрождалось и мешалось с новым. Война оставила после себя множество нерешенных задач, они требовали незамедлительного внимания к себе. Королева бурлила энергией, живо откликалась на все новые запросы, не щадя себя, работала с утра да вечера. Мне не доводилось видеть человека ее положения, который бы с таким восторгом отдавался своим обязанностям. Никакое государственное дело не было ей в тягость. Сверх меры удовлетворяя ее честолюбие, Румыния готовилась значительно раздвинуть свои границы. Мысленно королева Мария уже видела себя в византийской тиаре и мантии, возложенных на нее в древней столице Альба–Юлия, хотя новые рубежи ее возросшего королевства еще не были очерчены. Исполнялась мечта всей ее жизни.

Мы по многу часов бывали вместе, она как могла развлекала меня, помогала переждать тревожное время неопределенности. Чем больше мы виделись, тем сильнее меня влекло к ней. Она была искренна во всем, что делала и говорила, в ее манере держаться не было позы. Она была прежде всего женщиной, избыточным человеком, от нее исходили жизнь, здоровье и свет. Даже в своем детском тщеславии она была искренна — это было тщеславие очень красивой женщины. Она безумно обожала себя, и зачастую, когда заговаривала о себе, казалось, что речь идет о некоем бесконечно прекрасном и пленительном образе. Она все время видела себя со стороны. При этом в ней не было капризности, она была способна на душевные порывы и глубокую привязанность. Привыкшая жить в роскоши, она месяцами мирилась с неудобствами и лишениями, когда перед германским вторжением двор вместе с правительством и армией отъехал в Яссы. Она ни на что не жаловалась, разделяя со своим народом все тяготы войны. И ей было не занимать храбрости: она постоянно искушала судьбу, посещая охваченные эпидемией деревни, тифозные и холерные солдатские бараки.

Королева души не чаяла в своих детях, но решительно не представляла, как с ними обращаться, коль скоро они выросли и у каждого свой характер. В ту пору ее крайне беспокоило поведение старшего сына, ее любимца Кароля. Несколько месяцев назад, ничего не сказав родителям, он женился на Зизи Ламбрино, генеральской дочери, и та уже родила ему сына. Его убедили развестись с нею, но тайно он навещал ее.

В конечном счете от нее избавились. Она поселилась с сыном в удобном загородном доме, им обоим определили содержание. Несколько лет спустя Кароль женился на моей двоюродной сестре Елене, дочери греческого короля Константина, но отношения у них не сложились. Кароль между тем завел роман с Магдой Лупеску, женой румынского офицера, ради нее отказался от своих прав на престолонаследие и был выслан из страны.

Кароль жил своим, скрытным умом, его мало что сближало с родителями, которые даже побаивались его в ту пору. Хотя в случае с его первым браком они предприняли определенные шаги, объявив его незаконным, в остальном они не вмешивались в частную жизнь сына. Он держался особняком от семьи и вел себя вызывающе, то ли искренне презирая всех, то ли мучась комплексом неполноценности. Он и со мною обходился таким же образом, и хотя мы месяцами встречались за одним столом, я не услышала от него ни единого живого слова. Ясно, он невзлюбил меня, и однако я не могла отделаться от мысли, что ведь есть что то у него помимо этой строптивости. И это подтвердилось, когда годы спустя я встретила его в Париже. Он был проездом в Лондон, где должен был представлять отца на похоронах королевы Александры. Это 1925 год. Непонятно, почему он нанес мне визит, мы разговорились и говорили много дольше, чем можно было ожидать. Может, его вдохновила скромная обстановка моей парижской квартиры, а может, он увидел меня в другом свете, ведущей самостоятельную жизнь. Во всяком случае вышла чрезвычайно интересная беседа, он обнаружил ум, здравый смысл и незаурядную культуру. Я поняла тогда, что, сын немца и англичанки, он тем не менее целиком и полностью самобытный продукт, производное полуцивилизованной, наполовину восточной, влюбленной в самое себя страны. Неважно, что он попирал общепринятые нормы: у него есть приверженцы, и на сегодняшний день он сделал успешную карьеру: с 1930 года он король Румынии Кароль II.

Моя кузина Елена разошлась с мужем в разгар его романа с мадам Лупеску. Когда Кароль вернулся на царствование в Румынию, общественное мнение более всего желало, чтобы их король воссоединился с супругой, и даже было оказано давление на него, однако примирение не состоялось. Как ни хотелось принцессе Елене остаться с сыном Михаем, ей пришлось уехать из страны. Она очень популярна в Румынии, все сочувствуют трудностям ее нынешнего положения, о ее страданиях ходят чуть ли не легенды. А Каролю было дозволено жить, как ему пожелается.

Впрочем, я далеко забежала. Зимой 1919 года родителей Кароля лишала покоя еще Зизи Ламбрино.

Жизнь при дворе была ровная, обстановка преобладала серьезная. Король корпел над безотлагательными реформами, дабы не повторить российской трагедии. Румыния — аграрная страна, и ее мирное развитие зависело от настроений крестьянства, а крестьяне, вчерашние солдаты, как раз возвращались к земледелию. Было решено экспроприировать крупные землевладения и перераспределить их среди селян. Король сам подал пример, первым отказавшись от огромных земельных владений, принадлежавших ему и семейству.

Королева задумывала всевозможные организации в помощь инвалидам, вдовам военных и сиротам. Ее беспокоила почти поголовная безграмотность населения. Для задуманного ей требовались поддержка и советы умудренных опытом иностранцев: свои люди, за исключением одного–двух преданных помощников, были плохим подспорьем. С раннего утра она уже занималась делами. На ланч в большой столовой внизу сходились вся семья и свита и еще несколько приглашенных, так что застолье бывало многолюдным. После ланча, переговорив с гостями, семейство расходилось по своим покоям.

Когда мы с королевой объезжали обнищавшие деревни, за нашим автомобилем шел другой, груженный провизией и одеждой для крестьян; в первую очередь мы уделяли внимание детям. Королева часами беседовала с людьми на их наречии, терпеливо выслушивала их долгие горестные рассказы. Крестьянам жилось трудно — беспросветная бедность, у многих война отняла все.

Зимой из за состояния дорог поездки зачастую были трудными; мы увязали в грязи, нас заставала метель, но ничто не могло остановить королеву. Возвращались мы запоздно, продрогшие и насквозь промокшие, переодевались в сухое и пили чай в ее кабинетике с мореными сосновыми панелями. Много было переговорено за этими чаепитиями. Потом она ложилась на софу и читала мне свои опусы. Она писала по–английски, на этом же языке мы все общались. Сочинительство было ее недавним увлечением, она отдавала ему все свободное время. Она восхищалась своей страной и ее девственной прелестью, обожала терпеливых и покладистых крестьян и обо все этом писала, надеясь пробудить интерес к Румынии в мире.

Обедали мы в малой столовой, поскольку собиралась только наша семья. Королева Мария редко спускалась к нам, обед ей уносили на подносе. Этот час она обычно посвящала чтению. Периодически из Англии и Франции приходили объемистые посылки с книгами, книги грудились на полу в ее кабинете и спальне, дожидаясь, когда их прочтут и отправят в библиотеки королевских резиденций. При всей своей занятости она умудрялась следить за новинками в книжном мире. После обеда мы поднимались к ней и пили кофе, после чего король уходил к себе, а мы коротали у нее вечер — музицировали, вышивали, читали.

Королева Мария была счастлива, загружая себя повседневной работой, юным же принцессам такая жизнь представлялась весьма однообразной. Они редко выезжали вечерами, единственной отрадой были посещение театра и приемы во дворце, визиты в представительства и миссии. Однажды мы все побывали на фестивале, который румыны устроили для союзных миссий и воинских частей, стоявших тогда в Бухаресте. По этому случаю королева, принцессы и даже я были в национальных костюмах.

Тогда же зимою королева пригласила почитать свои пьесы мсье де Флера, известного до войны парижского комедиографа, теперь прикомандированного к французской миссии. Мсье де Флер приходил на читку, сменив серовато–голубую форму на очень французский темный костюм с коротким жилетом и галстуком–бабочкой.

Вовлекала она нас и в верховую езду, и это было подлинное мучение. Она любила бешеную скачку, и обычно мы не меньше часа носились галопом, едва поспевая за ней.

Насколько было возможно, я старалась жить день за днем, не задумываясь о будущем. Мой рассудок был в смятении.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 788
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 12:54. Заголовок: Два удара грома Нов..


Два удара грома

Новости из России не приносили утешения; террор свирепствовал по всей стране; каждый день мы узнавали о новых арестах, пытках и казнях. Многих друзей, мужчин и женщин, навсегда поглотили большевистские застенки. Особенно ужасным было положение на севере. У меня из головы не шла мысль о нависшей над отцом опасности.

Как от толчка, я просыпалась среди ночи, и в сумрачном безмолвии мне во всех подробностях представлялась жуткая картина… Я зажигала свет, но заснуть не получалось. Потом я оставляла свет на всю ночь.

Я старалась не думать, сосредоточиться на окружающем меня, на ежедневных мелочах жизни, но это мало помогало. Сейчас мне как никогда не хватало брата.

И как то в феврале 1919 года, сидя рядом с королем за завтраком, я заметила, что он подавляет волнение; он молчал, а мне мешало воспитание спросить, что случилось. После еды он выждал, когда уйдут гости, и попросил мужа пройти с ним в кабинет. Меня охватила тревога. Когда муж вернулся, я засыпала его вопросами. Он признался, что король позвал его показать телеграмму французского агентства, где говорилось, что, по слухам, трое кузенов моего отца, его соузники, погибли в тюрьме. В тексте не упоминалось имя отца, концовка телеграммы была не то неразборчива, не то вообще утрачена, и было неясно, что на самом деле случилось и каковы обстоятельства их смерти. Информация редко доходила до Румынии без искажений; известия перевирались чуть ли не сразу по отправлении.

Я была страшно встревожена и при этом не могла допустить худшее, пусть даже такое близкое и вероятное. Весь тот день и следующий я не находила себе места. Ни подтверждения, ни опровержения не поступало.

Вечером второго дня мы обедали рано: королева выезжала с дочерьми в театр на какое то представление. Мыс мужем оставались дома — нам было не до веселья, да и надеть было нечего. После обеда девочки пошли прихоро–шиться напоследок, потом все собрались у королевы в будуаре, мы тоже были там. Вышли на просторную площадку второго этажа, где толпились придворные. Королева и принцессы накинули палантины, расцеловались со мной и уже готовились войти в лифт, когда с запиской на подносе подбежал дворецкий.

— Из британской миссии, ваше величество.

— Да? — рассеянно отозвалась королева, вскрывая конверт. Разговоры сразу утихли. Едва взглянув, она воскликнула: — Это для вас телеграмма, Мария, от Дмитрия! — и прочитала вслух: — «Папа и трое дядей…»

Не поднимая глаз от бумаги, она смолкла, по заострившемуся лицу разлилась бледность. Наступила мертвая тишина, все оцепенели. Я бросила на нее растерянный взгляд, огляделась и все поняла.

У меня ходуном пошли колени, я упала в кресло у стены. Кружилась голова, в ней не было ни единой мысли. Королева поспешила ко мне, обняла; я уронила голову ей на плечо, в теплый соболий воротник. Больше ничего не помню.

— Лучше всего оставить ее с вами, — как в тумане, словно отходя от наркоза после операции, услышала я ее голос. Потом все ушли, лязгнула дверь лифта, и площадка вдруг и сразу обезлюдела.

Вскоре муж отвел меня вниз. Руки и ноги у меня налились свинцом, я едва тащилась. Оставшуюся ночь я недвижно сидела в кресле. По–моему, я даже не плакала. Голова отсутствовала.

На следующее утро меня навестили королева Мария с дочерью Илеаной. Я еще не могла говорить, и они помолчали со мной. Постепенно напряжение ослабло, и я смогла плакать; я утопала в слезах, и это помогло; иначе я, наверное, сошла бы с ума.

В дворцовой церкви отслужили заупокойную обедню по отцу, были королевская семья, двор и официальные лица. После службы королева опустилась на колени перед могилой своего малютки–сына Мирчи, умершего в войну, перед самым бегством из Бухареста. Опустившись с ней рядом, я гадала, узнаем ли мы когда нибудь, как и где был похоронен отец. По сегодняшний день это остается тайной, и вряд ли она будет разгадана.

Трагедия потрясла всех, и, несмотря на антирусские настроения в Румынии, многие соболезновали мне, даже совершенно незнакомые люди, но я никого не принимала, не могла никого видеть.

Младшая дочь королевы, которой тогда не было и десяти лет, очень выручила меня в те дни. Обычно дети пугаются физических и душевных страданий, но этот ребенок был исключением. Она сама приходила ко мне и час–другой старалась развлечь: показывала книжки с картинками, игрушки, рассказывала про свое. Пока она была со мной, я держала себя в руках.

Когда прошли первые несколько дней, я стала оправляться от удара. Гнетущая тоска и опустошенность уходили, оставив в сердце тупую иглу; я возвращалась в прежнее состояние. Я была не у себя дома и потому решила, что не вправе распускать нервы. Я вернулась за общий стол и заставила себя вести прежнюю жизнь.

Позже я узнала, каким образом адресованная мне телеграмма брата была вручена королеве. Почта между западными странами и Румынией работала нерегулярно. Моя переписка с Дмитрием шла через британское представительство: Министерство иностранных дел слало телеграммы посланнику, представительство пересылало мне, обычно прямо во дворец и на мое имя. Но в тот раз посланник, ознакомившись с содержанием телеграммы, благоразумно отослал ее на имя королевы, сопроводив запиской, которую она, в спешке распечатав конверт, просто не заметила.

Неделю–другую спустя стала доходить иностранная пресса, прежде всего французские газеты, со статьями о петроградской трагедии, некоторые изобиловали подробностями. Эти «подробности» были на совести журналистов, позже оказалось, что они сплошная выдумка, но тогда им верилось. Меня от них оберегали, и я бы милосердно осталась в неведении, если бы не принц Кароль. Как то мы все сидели за завтраком, он спустился позже, с пачкой газетных вырезок, и положил их рядом с моим прибором. Выхватив глазами заголовки, я с ужасом представила, что там могли написать.

Прошло немного времени и стало известно о другой, не менее страшной трагедии. В июне предыдущего, 1918 года, день в день с крестинами нашего мальчика, великая княгиня Елизавета Федоровна (тетя Элла), мой сводный брат Володя Палей и разделявшие с ними ссылку великий князь Сергей Михайлович, князья Иоанн, Константин и Игорь Константиновичи и двое слуг — все погибли страшной смертью в Алапаевске. Еще живыми их сбросили в запущенную шахту. Изверги стреляли им вслед, валили в шахту камни. Кто то сразу погиб, другие еще несколько дней были живы и умерли от ран и голода. Отец не узнал об ужасной смерти 21–летнего сына, и если можно говорить о милосердии среди всех этих ужасов, то оно было ему явлено.

Как я уже писала, тетя Элла так и не оправилась после гибели мужа в 1905 году. Она основала Марфо–Мариин–скую обитель и стала ее настоятельницей. Звучит парадоксом, но, уйдя в монахини, она со многим соприкоснулась, чего не знала в прежней жизни и в чем нуждалась для своего развития. Под влиянием нового окружения и новых обязанностей сухая дама с жесткими принципами превратилась в чуткое, отзывчивое существо. В Москве ее знали и любили за самоотверженную и полную благих дел жизнь. В начальный период революции, сознавая ее популярность у простого народа, ее не трогали, не трогали поначалу и при большевиках; она жила своей жизнью и была неотлучна из обители. Все шло своим чередом — трудились тетя Элла и ее инокини, шли службы. Мирная атмосфера обители, невозмутимое спокойствие и умиротворенность самой тети рождали отклик в людях, о ней шла молва, росло число желавших увидеть ее, поведать свои горести, услышать совет. Двери обители были открыты для всех. Она знала, что многим рискует. Долго это не могло продолжаться.

И однажды в Марфо–Мариинскую обитель вошел большевистский отряд. По приказу Московского Совета они пришли забрать настоятельницу, а куда ее пошлют, сказали они, не ее дело. Они предъявили ордер на арест, скрепленный советскими печатями. Тетю предупредили об их прибытии, но она и так без тени страха вышла к вооруженной своре. К этому времени собрались все обитатели объятого ужасом монастыря, одна тетя Элла сохраняла выдержку. Она сказала пришедшим, что перед уходом хочет помолиться в монастырской церкви, сказала не терпящим возражений тоном, и ей уступили.

Тетя шла впереди вереницы плачущих сестер, позади большевики. Перед папертью она обернулась к ним и попросила тоже войти. Пряча глаза, шаркая сапогами, они вошли и сдернули фуражки. Отмолившись, тетя отдала последние распоряжения сестре, которую оставляла вместо себя, и простилась со всеми. Ее увезли, двум сестрам разрешили ехать с нею. Автомобиль с тремя женщинами со всех сторон облепили вооруженные солдаты.

Их сослали в Сибирь, в Алапаевск, к уже находящимся там родственникам, с которыми их потом и казнили. Из сестер, сопровождавших тетю, одну казнили, другую отослали в Москву. Последние дни перед расправой были ужасны, и мой брат Володя и тетя Элла, каждый на свой лад, ободряли остальных. Тетя не одобряла второй брак моего отца и никогда не интересовалась детьми от этого союза; и вдруг волею судьбы она оказалась в заключении с одним из этих детей. Володя был исключительный человек, и, прежде чем умереть одной смертью, они с тетей подружились, о чем он успел восторженно отрапортовать домой. Все это, естественно, мы узнали много позже.

Абсолютно ничего я не знала о моей мачехе, княгине Палей и обеих сводных сестрах. Я наводила справки, но никто ничего о них не слышал.

В моем подавленном состоянии я уже не могла воспринять новую беду в отдельности, обе словно слились в одну. Я думала, что скорбная чаша испита до дна. Казалось бы, установился мир, но для нас это был звук пустой; торжествующая нормальная жизнь только внешне задевала нас, душою мы по–прежнему увязали в ужасах. Наши идеалы были повержены. Все, что мы оставили в России, пошло прахом, рассеялось, словно ничего и не было. Но мы то еще принадлежали этому старому миру, что безвозвратно ушел, и наши узы еще не порвались.

Сейчас мне особенно не хватало Дмитрия. Я решила: как только свекор со свекровью и нашим малышом выберутся из России и благополучно устроятся в Бухаресте, я поеду повидаться с ним; заодно свяжусь со старшим сыном и заберу из Швеции свои драгоценности, которые переслала туда перед бегством из Петрограда. Нам было на что добраться до Лондона. Мы, русские, не верили тогда, что изгнание затянется надолго, самое большое это несколько месяцев, а там большевиков свергнут и мы вернемся домой. Но это время надо было чем то жить. Получив свои камни, я продам какую нибудь мелочь, и нам достанет продержаться.

Мы связались с родителями мужа, они были в Одессе, ждали удобного случая перейти границу; они могли быть у нас уже через несколько дней. Пока что я запросила французскую визу, и прошло немало времени, прежде чем я ее получила. Когда я приехала в Румынию, я не сразу осознала, насколько мы, Романовы, нежелательны здесь. Связь с нами, а тем более поддержка компрометировали людей. Единственным исключением была королевская семья. Они не позволили мне даже заподозрить, что мое пребывание у них вызывало неудовольствие правительства. Их великодушие не исчерпывалось мною, они не боялись оказать гостеприимство и другим членам моей семьи. Только позже, вынужденная сравнивать отношение ко мне других, я в полной мере отдала им должное.

Судьба Румынии в огромной степени зависела от великих держав — Америки, Англии, Франции. Они с восторгом приветствовали революцию в России; две последние надеялись на то, что новое, демократическое правительство успешнее продолжит войну с Германией, и все три рассчитывали на установление такого режима, который исключал бы династию Романовых. Демократия боролась и теперь пожинала плоды победы. Европа подлаживалась к новым порядкам, а Румыния подлаживалась к Европе. В начале апреля королева собиралась в Париж, визит сулил исполнение заветных чаяний. К апрелю и мы надеялись выехать, и королева в простоте душевной предложила ехать с нею. И тогда решительно воспротивилось этому румынское правительство: не может королева Румынии прибыть в Париж в сопровождении русской великой княгини. Королева смирилась. Помню, с каким тактом она объявила мне об этом, и все равно это был тяжелый удар.

Это было первое откровенное унижение, что я испытала в новых обстоятельствах. Потом их будет немало. На родине было бы легче проглотить обиду, потому что, во–первых, я понимала, в какой мере мы сами повинны в случившемся с нами, а во–вторых, нас смело ураганом, а на силы природы не приходится обижаться. Но странно было встретить за границей непонимание, тем более со стороны политиков, знавших положение вещей, знавших, что творится в России. Сами по себе мы не представляли никакой политической силы: были развеяны по ветру, глава семейства и ближайшие родственники истреблены. Ни от кого ничего не требуя, мы ожидали малого.

С исторической точки зрения, остракизм, которому мы подверглись, был вполне естествен. Пережиток прошлого, мы были обречены. Мир не нуждался еще в одной Византийской империи с ее ветхой идеологией; правила, по которым мы жили, отменялись. Но воспитанный в этих правилах отпрыск еще недавно могущественной династии не мог так сразу встать на эту точку зрения, и я далеко не сразу стала безразлична к покушениям на мое достоинство. Да, я страдала от унижений — мелких, конечно, в сравнении с тем, что пришлось пережить.

Нас выдернули из блистательного окружения, прогнали со сцены как были, в сказочном платье. Теперь его надо было менять, заводить другую, повседневную одежду и, главное, учиться носить ее. Выделяться, как встарь, сейчас было смешно и некстати. Нужно иначе отличаться, нужен новый подход к жизни, без чего не приспособиться к ее новым требованиям. Я поздно поняла эту ясную и нелицеприятную истину, медленно дорастала до нее, чтобы соответствовать ей делами, но я несомненно двигалась в ее сторону, хотя поначалу мне не хватало привычной опоры.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 789
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 12:56. Заголовок: Парижские воспоминан..


Парижские воспоминания

Королева уехала из Румынии без нас. В ее отсутствие дворец Котрочени затих и опустел, всякая деятельность в нем прекратилась. Спустя несколько дней после ее отъезда в Бухарест приехали родители мужа с нашим мальчиком. Дорожные мытарства вконец измотали их, зато ребенок был крепыш. Как ни радовалась я нашему воссоединению, желание видеть Дмитрия не ослабло. Покуда не определилось наше будущее, было решено, что свекор и свекровь останутся в Бухаресте с малышом, благо он к ним привязался, и они с ним ладили. Королева, чье возвращение ожидалось через несколько недель, обещала приглядеть за ними.

Нашу с Дмитрием встречу откладывало множество проволочек. Помимо паспортов, мы еще ждали, когда восстановится нормальное сообщение между Румынией и остальной Европой. К тому же на мой запрос о возможности получить английскую визу Париж усомнился, что она будет мне предоставлена. И все же, несмотря на малоприятное известие, я решила ехать. В апреле мы с мужем выехали. Сопровождала нас только моя еще с российских времен горничная. Зять Алек остался с родителями в Бухаресте.

Не верилось, что можно ехать покойно, не страшась преследования, травли, не тревожась о том, что в любую минуту кто то вломится в вагон. Но я по–прежнему переживала неприятные минуты, когда ночью нас будили таможенники на границах и проверяли визы. Пожив в безопасности, я растеряла всю свою отвагу.

В Париже мы не поехали в отель, это было слишком дорого для нас. Мы приняли приглашение русской пары, знакомых по Бухаресту, у них был дом в Пасси. Наш хозяин, отставной дипломат, был талантливым скульптором, а в прошлом богатым землевладельцем в России. Вдобавок он изучал философию и метафизику. Его жена разделяла его интерес к оккультизму. Впоследствии их дом стал центром спиритической деятельности, к ним сходилось множество народу, в том числе знаменитости. Результаты их сеансов ошеломляли, о них говорил весь Париж, и вдруг все разговоры смолкли. Прошел слух, что свояки и зятья хозяина систематически дурачили его и завсегдатаев дома, наладив хитроумное устройство из струны и клейкой ленты. По мере того как разные явления подогревали интерес присутствующих, их любопытство было все труднее удовлетворить, и плуты попались на том, что усложнили свои махинации и те перестали им удаваться. Эта история наделала тогда много шума.

В то время, что мы жили в Пасси, оккультные занятия еще не играли заметной роли в жизни дома. Хозяева относились к нам прекрасно, мы ждали, когда Лондон решит вопрос с нашими визами.

От этого пребывания в Париже у меня остались самые грустные воспоминания. Перед войной я приезжала во Францию с единственной целью — повидать отца, и то были радостные поездки, а теперь в Париже оставалась лишь память о нем.

После морганатического брака и высылки из России в 1902 году отец с женой обосновались в Париже, купили дом. Участок располагался за городскими воротами в фешенебельном пригороде Булонь–сюр–Сен. Дорога к нему шла через Булонский лес. Стоявший в саду дом поначалу был невелик, но с каждым годом к нему что нибудь пристраивалось. Отец с мачехой жили как частные лица: принимали кого хотели и делали что захочется. Для меня, жившей тогда в Швеции у всех на виду, две–три скоротечные недели у них были передышкой, желанным отказом от этикета, и ведь радостно согреться у счастливого очага, а он таки был счастливый.

Сразу по приезде в Париж меня неотвратимо потянуло в булонский дом. Я понимала, что посещение причинит мне боль, но также, чувствовала я, и принесет облегчение. Я столько думала о жутких обстоятельствах последних месяцев жизни и самой смерти отца, что вид старого дома, некогда знакомой обстановки и нахлынувшие воспоминания смогут, я надеялась, изгладить картины страданий отца, рожденные моим воображением. Я хотела связать память о нем с мирной жизнью, с милым домом — со всем, что еще сохраняло его след. И я поехала в Булонь.

На первый взгляд ничто не изменилось за пять прошедших лет — и дом, и сад выглядели, как прежде. Дорожки подметены, кусты подрезаны, и только на клумбах не было цветов. Я позвонила от ворот. Из сторожки выглянул старик Гюстав, консьерж; они узнали меня, он и его толстушка жена Жозефина, вышедшая на звонок; сейчас редко кто заходит, сказали они; несколько месяцев назад звонил Дмитрий, они и сообщили ему, что отец в тюрьме.

Я прошла за ними в сторожку, мы сели и поплакались друг другу. Старикам тоже довелось хлебнуть горя. Их единственный сын, без царапины прошедший всю войну, сейчас лежал с туберкулезом в санатории. От них я услышала о мачехе: после смерти отца она с дочерьми якобы выбралась из Петрограда и теперь была не то в Финляндии, не то в Швеции.

Потом я вышла в сад. Он по весеннему изумрудно сверкал, под ногами хрустел гравий. Я перенеслась в былое: казалось, сейчас распахнется дверь на каменную террасу и в старом твидовом пальто выйдет и спустится в сад отец, за ним две девочки…

Гюстав с ключами проводил меня к входу, отпер дверь, и я вошла, а он предупредительно остался у порога. Все было не таким, каким я привыкла видеть, даже комнаты казались меньше. За несколько месяцев до начала войны все коллекции отца и сколько нибудь ценные вещи были вывезены в Россию. Его высылка была отменена в 1913 году, и он тогда же начал строить дом в Царском Селе, куда вселился с семьей весною 1914 года.

Дом оставался таким, каким его покинули пять лет назад. Застекленные стеллажи пустовали, на стенах почти не было картин, сдвинутая мебель грудилась под чехлами. Стояла мертвая тишина. Из холла я прошла в столовую. Она была невелика, только–только вмещала семью; когда отец и мачеха давали званый обед, стол накрывали в соседнем помещении. А здесь мы каждый день ели. В высокие окна струилось весеннее солнце. Я смотрела на вытертую желтую обивку кресел, на полированный круглый стол, и в памяти оживали знакомые сцены.

Вот тут всегда садился отец. Он был очень пунктуальный человек, и если в половине первого, вместе с боем часов, мы не являлись к нему в кабинет, он один шел в столовую. Перед едой мы гуляли в Булонском лесу, потом мне нужно было привести себя в порядок, и, когда я спускалась в столовую, он сдержанно роптал, что пармезановое суфле из за нас перестояло. Сбоку от него стояло пустое кресло жены, и пустовало оно всегда вплоть до середины трапезы. Ольга Валериановна никогда не была готова вовремя, и он безнадежно махнул на нее рукой. Она либо переодевалась у себя в спальне, либо занималась покупками в городе. Вернувшись, она сваливала перевязанные пакеты и картонные коробки на кресло у окна. Меня неизменно корили за любопытство, желание узнать, что там в коробках. Наконец мачеха садилась, чтобы съесть несколько ломтиков холодной ветчины и салат: боясь поправиться, она не давала себе воли за столом, зато потом перехватывала до обеда. Ленч продолжался своим чередом. Девочки по обе стороны от гувернантки старательно разыгрывали образцовое поведение. Не закрывал рта мой сводный брат Володя, всех засыпая вопросами; при нем бесполезно было завести общий разговор и бесполезно было переговорить его.

За обедом нас было меньше за столом: девочек кормили раньше. Отцу нравилось, когда мы одевались к обеду. После он что нибудь читал мне и жене. Мы переходили в маленькую библиотеку, где садились за вышивание, а папа читал.

Но больше всего воспоминаний хранил его кабинет рядом с библиотекой. Четче, чем где либо еще в доме, я видела его в этой низкой комнате с тремя большими окнами в ряд. У одного стоял боком его письменный стол, у другого — любимое кресло и кожаная кушетка. Кресло было без чехла, в изголовье еще оставалась вмятина. Я видела его с книгой в тонких пальцах; взглянув поверх очков в темной оправе, он готовился ответить на вопрос. Здесь, оставшись одни, мы пили чай. Если днем я задерживалась в городе, вернуться следовало в половине пятого, по пути забрав в определенной кондитерской кулек в вощеной бумаге с бутербродами и булочками, заказанными с утра.

Сидя сейчас на кушетке, я все глубже погружалась в прошлое. Я видела, как брат Дмитрий, стройный семнадцатилетний юноша, охорашивается в новом смокинге перед своей первой «взрослой» вылазкой в Париж, а отец учит его у зеркала повязывать галстук. Я вспоминала, как забавляли отца наивные восторги Дмитрия перед парижскими соблазнами. Довольный, что с ним наконец считаются как со взрослым, брат не оставлял и школярских выходок — например, из за куста обдать меня из шланга, вымочив до нитки, когда я была совсем готова ехать в Париж.

В этой самой комнате, когда я окончательно уехала из Швеции, я едва не упала в обморок, услышав, что в Париже объявился доктор М., лейб–медик шведской королевы, от чьей опеки я, собственно, и сбежала. Слух не подтвердился, но я прожила несколько крайне тревожных дней.

С 1902–го по 1908 годы мы мало видели отца, — мы еще были дети и жили в России у тети и дяди. Регулярно видеться с ним я стала только после замужества, уже взрослым человеком. Он боялся, что, пока мы жили врозь, я от него отвыкла, а может, меня даже настроили против него. Он осторожно вникал в мой внутренний мир, доведываясь, целы ли еще ростки, высаженные им в моем детстве.

Всего отец пробыл в ссылке двенадцать лет, и хотя он не выказывал признаков нетерпения, принудительное бездействие и праздность порою угнетали его. Он был совершенно счастлив в семейной жизни, но без России тосковал. Выслал его император, его племянник, но он оставался его верноподданным и ни словом не выразил горечи. Много лет практиковавшийся обычай не признавал неравных браков, заключенных членами императорской фамилии; отец знал, во что ему обойдется своеволие, и принял расплату как должное.

И годы спустя, когда все вокруг публично осуждали Романовых–венценосцев, он был сдержан и лоялен, а когда его попытки спасти положение потерпели крах, с достоинством принял последний удар. Но нет! — ведь я пришла сюда, чтобы исторгнуть из памяти те предсмертные страшные месяцы.

Между кабинетом и большой гостиной был коридорчик и в нем лестница на второй этаж. Про гостиную вспоминали только по случаю гостей. По воскресеньям, с пяти до семи, мачеха «принимала». Я перевидала множество интересных людей на этих полуофициальных чаепитиях. Помнится, я сижу рядом с романистом Полем Бурже, мы говорим о Леонардо да Винчи, чья жизнь захватила меня тогда. Поль Бурже предложил прислать книги на сей предмет. Он сдержал обещание, прислав на следующее утро несколько красивых фолиантов. Он быстро раскаялся в своем поступке, видимо, испугавшись, что мне вряд ли можно доверить ценные книги, и в тот же вечер попросил вернуть их. Я едва успела подержать их в руках.

Отец устраивал большой прием первого декабря по старому стилю. С поздравлениями приходили дипломаты, светские люди, писатели, композиторы, художники. Вечером пели знаменитые артисты, приходил Шаляпин.

Здесь я испытала одно из жесточайших унижений в моей жизни. Еще в Швеции, не зная, куда избыть кипучую энергию, я среди прочего увлеклась пением и целую зиму брала уроки. К весне, отправившись к отцу, я уже воображала себя готовой певицей. И как то вечером в Булони, после чинного обеда, попросили сыграть и спеть молодого русского музыканта, что он и сделал, к полному удовольствию присутствующих. Когда он пел, за роялем была я. Молодой человек кончил, обернулся ко мне и, возможно, не найдя, что сказать, спросил, не спою ли и я. Я выразила восторженную готовность, и он предложил аккомпанировать мне. Очень уверенная в себе, нимало не сомневаясь в своих талантах, я выбрала песню Шумана и запела. Едва открыв рот, я поняла, что совершила страшную ошибку. Голос звучал скверно, густой ковер и тяжелые портьеры гасили слабый звук, который я производила. Оцепенев в креслах, гости вежливо слушали. Я бросила взгляд на отца — он потерянно смотрел в сторону. Не знаю, как я допела до конца ту песню. Я была готова провалиться сквозь землю. За весь вечер я не осмелилась подойти к отцу. Он великодушно молчал, но это молчание было красноречивым. Излишне говорить, что я никогда больше не пела на людях и в будущем избегала поминать при отце мои вокальные поползновения.

К Рождеству Володя писал для сестренок пьесы. Из детской приносили ширмы и в большой гостиной сооружали сцену. На занавес и задник шли одеяла и простыни. Обычно это замысловатое сооружение в самый драматический момент рушилось на головы актеров. День за днем Володя натаскивал сестричек, которые в ту пору были совсем крохи. Это воспоминание навело мои мысли на Володю, моего единокровного брата, которого тоже сгубили. Я прошла в его комнату. Вот его стол, изрезанный перочинным ножом, весь в чернильных кляксах. На стене прикноплены карандашные рисунки и карикатуры, на полках — любимые книги и нотная тетрадь. Я даже открыла шкаф, где висели костюмы, из которых он вырос…

Я долго пробыла в притихшем пустом доме и ушла с опухшими красными глазами и утоленным сердцем: отец снова стоял передо мной, овеянный очарованием прошлого. Что бы ни случилось со мной в будущем, эти воспоминания принадлежали мне, и со мною они пребудут всегда, вдохновляя — и остерегая.

Перед уходом Гюстав напомнил, что в 1914 году я оставила сундук во флигеле, где жила, приезжая в Булонь, и я задержалась взглянуть на свои комнаты.

С весны 1914 года там оставались коробка с красками и несколько книг. Я вспомнила, как с сильнейшим насморком корпела над видом булонского дома из окна моего флигеля, потом прилаживала миниатюру к крышке сигарной коробки и дарила ее отцу. С изобразительным искусством, надеюсь, мне повезло больше, чем с пением: сигарная коробка навсегда заняла свое место на столовом столе.

В этой маленькой гостиной испанский король Альфонс XIII нанес мне первый и, считалось, официальный визит. Утром того дня на каком то приеме я встретила его и королеву, которую знала раньше. Согласно этикету он должен был в тот же день нанести мне визит. Задержавшись в Париже, я встретила кузину, и та сказала, что Альфонс направляется ко мне. Я заспешила домой, в Булонь. А он уже садился в автомобиль, оставив для меня визитную карточку и, может, даже радуясь, что не застал меня. Теперь пришлось вернуться в мою комнату. Но молодость и отличное настроение скоро растопили этикетный холодок, и с тех пор мы сделались друзьями.

Несколько дней спустя я пошла выгуливать с утра в Булонском лесу мою верную старую Мушку, раздобревшего смышленого фокстерьера. На Алее акаций я высмотрела короля Альфонса в сопровождении испанского посла и чинов полиции в форме и штатском. Мне захотелось напугать полицейских, внезапно представ перед всей компанией. Я сделала крюк, обгоняя их, и, прячась за деревьями, пошла им навстречу. И только я собиралась обнаружить себя, как из кустов вышли мирные олени. В жизни своей не видавшая оленей Мушка подняла остервенелый лай, олени пустились наутек, Мушка устремилась за ними в чащу. Естественно, я вышла из укрытия, мы все — король, посол, полицейские чины и я среди них — рассыпались между деревьями, свистели, звали, пока наконец не вернулась распаленная и запыхавшаяся Мушка.

Здесь же, в этих тесных апартаментах, я промучилась несколько недель после моего отъезда из Швеции. Тогда вовсю шла переписка между отцом и шведским королем, между отцом и царем, между мной и родственниками, считавшими своим долгом давать мне советы. Отцу тогда часто приходилось общаться с нашим послом Извольским и тогдашним министром иностранных дел Сазоновым, когда тот останавливался в Париже проездом из Лондона в Россию. Как же я была молода, как слепо доверялась будущему!

Здесь же я маялась с французской горничной, которую вынуждена была взять, поскольку моя старая русская няня Татьяна заболела. Новая горничная была необъятных размеров и с крутым характером. Я послала ее к моему парикмахеру научиться, как меня завивать. Она взяла пару уроков и решила, что вполне освоила эту премудрость. И как то вечером, когда я одевалась для выхода, она вооружилась щипцами для завивки и приступила к делу. Волны, которые она мне накрутила, все встали дыбом, но ее это не обескуражило.

— Прическа замечательно идет мадам. На голове у мадам словно корона, — заметила она, удовлетворенно приминая копну волос и любуясь своим рукодельем в зеркале. Она осталась так же безучастна, когда выяснилось, что половину волос она мне сожгла.

Она надменно порицала мой гардероб и покупки, втайне считая меня скупой. Одобрялось лишь то, что она сама покупала для меня.

— Вот, — гордясь собою, протягивала она мне пару подвязок. — Они очень, очень красивые, потому что очень, очень дорогие.

Она совсем затравила меня, терпеть ее не было сил, и я объявила, что в следующем месяце она свободна. Пылая гневом, она заявилась ко мне уже на следующее утро, в пальто и шляпе.

— Я ни минуты больше не останусь в этом доме, — выкрикнула она и удалилась.

На смену ей пришла австрийка. Я взяла ее с собой в Россию, и когда объявили мобилизацию, она в спешке сборов прихватила с собой много моих вещей; в общей суматохе это открылось много позже.

Опыт складывается из противоположностей; в моей жизни было много всего — светлого и трагичного, важного и никакого, — и все это совершалось в иных сферах. Повседневной жизни я не знала, не знала, чем живут заурядные люди. И правильно, что я теперь одна отвечаю за себя: давно пора усвоить уроки, которые преподает мне новая жизнь.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 790
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 12:57. Заголовок: Париж прежде и потом..


Париж прежде и потом

После паломничества в булонский дом я совершила еще один визит — в православный храм. Уже в довоенные годы деятельность русского землячества сосредоточивалась вокруг храма на улице Дарю. На рождественские и пасхальные службы приходил посол с сотрудниками; по воскресеньям с утра у церкви толпилась празднично одетая публика; послушать прекрасное пение стекались иностранцы.

По воскресеньям мы обязательно шли к обедне, только входили в храм через боковую дверь, в ризницу, где, невидимые молящимися, выстаивали всю службу. (В православных храмах алтарь отделяется от средней части храма высоким иконостасом с тремя вратами, в которые проходят только священнослужители.) В дни тезоименитства государя императора и Всех Святых служили благодарственный молебен; по этому случаю отец облачался в парадную форму с орденами и переходил в среднюю часть храма, где стоял с послом в окружении французских официальных лиц и иностранных дипломатов. В праздничной одежде были и прихожане. Сквозь щелочку в боковых вратах мы упивались этим красочным зрелищем.

Сейчас у меня не было желания входить в боковую дверь, я вошла как все. Я знала, что почти все присутствующие были русские, но знакомых лиц не увидела. Старый священник, крестивший моих сводных сестер и многие годы наш духовник, узнал меня и украдкой кивнул. В то время даже среди людей нашего круга царила подозрительность, и многие, как и мы изгнанники, не спешили узнавать нас. С годами это прошло, а тогда все было несообразно, люди стали другими. В самом парижском воздухе была разлита враждебность. Не зная, как они ко мне отнесутся, я не известила о приезде никого из прежних знакомых. Конечно, я боялась слишком живых напоминаний о былом, боялась расспросов о бегстве из России, а больше всего боялась возбудить жалость к себе.

Хотя пребывание в Париже королевы Марии не шло ни в какое сравнение с нашим, с нею одной я виделась часто. Она была в апогее славы и успеха и наслаждалась ими как могла. Над входом в «Ритц», где она остановилась, развевался румынский флаг, подходы к отелю днем и ночью патрулировал полицейский наряд. В новых парижских платьях, проникнутая сознанием своей значительности, лучащаяся счастьем красавица, королева мало походила на обитательницу дворца Котрочени. Она всюду поспевала, принимала гостей, давала аудиенции, радовала других и сама радовалась жизни. Ее фотографировали, публиковали фото в газетах, у нее брали интервью, ей курили фимиам, о ней повсюду говорили. Парижская публика была в восторге. После серых военных будней это колоритное создание радовало глаз. Ее появление собирало толпы, горячо отзывавшиеся на ее улыбку.

Старая парча, индийское шитье, игрушки и безделушки сообщили апартаментам королевы в «Ритце» ее собственный отпечаток. Делая себе рекламу, парижские магазины наперегонки слали ей на выбор самые последние новинки; на туалетном столике теснилось множество флаконов с духами; повсюду корзины и вазы с роскошными цветами.

С моим гардеробом уже нестыдно было показаться в «Ритце», но я ходила в темном платье, отделанном крепом, в шляпке под вуалью. Еще свежим было мое горе, чтобы я могла позволить себе выходить нарядно одетой.

Однажды днем я встретила у королевы Марии известную французскую поэтессу графиню Ноэль. Это была маленькая худенькая дама с порывистыми движениями и яркой, пылкой речью; если ей удавалось вести разговор, то есть не давать говорить никому другому. Когда я вошла, королева отдыхала в шезлонге, в ногах сидела графиня. Полагая, что мы знакомы, королева не представила нас, и госпожа де Ноэль продолжала говорить. Скоро она заговорила о Жоресе, знаменитом французском социалисте, убитом в начале войны, ему и его социалистическим идеям графиня выразила сочувствие. И тут она завела речь о положении в России и допустила несколько бестактных замечаний о моей семье, добавив еще, что большевистский террор оправдан тем, что им де самим довелось вытерпеть. К подобным заявлениям незнакомки я не могла остаться безучастной — еще не отошли в прошлое эти ужасы. Я вскипела.

— Вы, очевидно, не в курсе, мадам, — сказала я надорванным голосом, — что я дочь великого князя Павла Александровича, перед которым вы все здесь распинались в любви. Три месяца назад большевики убили моего отца.

Мои слова произвели тягостное замешательство, королева пыталась спасти положение, сменив тему разговора.

Этот эпизод только один из тех, что случались очень часто. Благополучные цивилизованные люди брались судить о наших делах издалека, отпускали неосновательные суждения, забывая, что мы играли в величайшей за всю историю трагедии, что наши семьи истреблены и мы сами едва уцелели; и если даже они не собирались причинить нам боль, их бестактность жестоко ранила.

Терпеть непонимание и унижения можно было только, увидев вещи в новом свете, а это требовало времени, выучки и терпения. Перемены в нашем положении стали особенно очевидны в Париже. В послереволюционной России мы были гонимым классом. В Румынии я была кузиной королевы. А в Париже мы стали обыкновенными гражданами и вели, как полагается здесь, обыкновенную жизнь, и вот эта ее «обыкновенность» была мне внове.

Никогда прежде я не носила с собой денег, никогда не выписывала чек. Мои счета всегда оплачивали другие: в Швеции это был конюший, ведавший моим хозяйством, в России — управляющий конторой моего брата. Я приблизительно знала, во что обходятся драгоценности и платья, но совершенно не представляла, сколько могут стоить хлеб, мясо, молоко. Я не знала, как купить билет в метро; боялась одна пойти в ресторан, не зная, как и что заказать и сколько оставить на чай. Мне было двадцать семь лет, но в житейских делах я была ребенок и всему должна была учиться, как ребенок учится переходить улицу, прежде чем его одного отпустят в школу.

Когда мы наконец получили английские визы, я была рада уехать из Парижа — и не только в предвкушении встречи с Дмитрием. В Париже никак не получалось обрести душевный покой.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 791
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 12:59. Заголовок: Вместе в Лондоне Тр..


Вместе в Лондоне

Тринадцать лет назад, всего полгода после перемирия, поездка в Лондон была совсем не то, что сейчас. Поезд Париж — Булонь–сюр–Мер еле полз, вагоны старые, набитые битком, неудобные. Булонь еще пестрел следами войны, но был тих и заброшен, словно замок отвоевавшей свое Спящей Красавицы. Пароходы через Ла–Манш были старые и грязные. Почти все время пути мы простояли в длинной очереди с такими же иностранцами, ожидая печати в паспорте. Просочившись наконец в каюту, где обосновался чиновник, все подвергались очень вежливому, но дотошному опросу, после которого чувствовали себя только что не шпионом. В Англии же ничто не напоминало о недавней войне: ровный и мирный ландшафт, не обезображенный колючей проволокой и бараками, везде порядок и опрятность. Я разволновалась, впервые увидев Дуврские скалы, ведь я никогда не была в Англии, зато дорога до Лондона запомнилась мало, голова была занята мыслями о встрече с Дмитрием. Чем ближе мы подъезжали к Лондону, тем больше я волновалась. И вот наконец вокзал Виктория. Поезд еще не стал, а я уже высунулась в окно, обшаривая глазами платформу. По платформе вперевалку шел высокий человек в военной форме защитного цвета.

— Дмитрий! — крикнула я.

Голова в британском офицерском кепи обернулась на мой голос. Это был Дмитрий. Я пробежала по вагону и спрыгнула на платформу. Мы взялись за руки. Охваченные скорее смущением, нежели иными чувствами, мы молча смотрели друг на друга. Дмитрий, конфузясь, стянул кепи, и мы обнялись. Так же молча мы отступили и снова вгляделись друг в друга. Как же он изменился! Это уже не был тот светлолицый стройный юноша, которого я провожала на пустом вокзале зимней ночью 1916 года. На загорелом лице обозначились складки, раздались плечи, он словно еще подрос. Он стал мужчиной.

Немыслимое напряжение первых минут встречи снял мой муж: он подошел к нам, и его надо было представить. Дмитрий повернулся к новому зятю и тепло пожал ему руку. Оказалось, они однажды встречались на войне, после жаркого боя, когда разгоряченные минувшей опасностью незнакомые люди сближаются и чувствуют себя закадычными друзьями. Такие минуты никогда не забываются. Было очень кстати, что они тут же отдались военным воспоминаниям. То были воспоминания о справедливой борьбе, где они оба рисковали жизнью за правое дело, с оружием в руках защищали страну. Невзгоды, которыми все это обернулось, трагедии и утраты за годы нашей разлуки не вмещались в слова, слова были неуместны и даже скандальны. На рукаве у Дмитрия была черная повязка, на мне темная шляпка под вуалью, и это были единственные знаки нашей боли, открытые посторонним.

С вокзала Дмитрий повез нас в «Ритц», где жил по приезде в Лондон. Он существовал тогда на деньги от продажи в 1917 году своего дворца в Петрограде. Со времени продажи российский рубль сильно обесценился, поначалу крупная сумма значительно сократилась, и он уже проживал основной капитал. Впрочем, при осмотрительных расходах и даже не очень экономя, на какое то время денег ему должно было хватить.

В первый вечер мы были до такой степени возбуждены, что избегали касаться серьезных тем, дурачились как дети, без конца смеялись и шутили, заглушая душевную боль. Эта боль затопила бы нас, прекрати мы хоть на минуту притворяться веселыми. Не сговариваясь, мы избрали для первого дня эту тактику. Позже, когда притупилась первая острота встречи, мы смогли сначала отрывочно, а потом подробнее поведать друг другу наши злоключения. Однако наше отношение к новой жизни оставалось неизменным: мы заслонялись от нее смехом. Прошлое, наше собственное прошлое, еще занимало важное место в нашей жизни; грубо встряхнув, нас вырвали из сладкого сна, и мы ждали, когда можно будет опять заснуть и связать порвавшиеся нити. Об отце мы говорили как о живом человеке, с которым на время разлучены, и так же — о тете Элле и, конечно, о государе и государыне, в чью смерть тогда мало кто верил. Мы никогда не обсуждали политические и духовные мотивы, что привели Россию к катастрофе; после революции мы наслушались столько диких и односторонних толкований на сей счет, что добавить к ним нечего не могли. Напротив, мы чувствовали, что надо дождаться, когда утихнет смерч скоропалительных выводов, и мы в ясном свете увидим обстановку и составим собственное непредвзятое мнение.

Дмитрий не только возмужал физически, но и чрезвычайно развился духовно, и это меня одновременно радовало и печалило. Никто не вступал в жизнь легче и ярче него. При огромном состоянии у него почти не было обязательств в жизни, он был хорош собою и обаятелен и вдобавок слыл признанным любимцем царя. Он еще не кончил ученье и не определился в конную гвардию, а уже не было во всей Европе более блистательного юного принца. Он шел сказочной дорогой, его баловали и осыпали похвалами. Его судьба представлялась даже чересчур ослепительной, и отец то и дело тревожно качал головой, задумываясь о его будущем. Но и на гребне своих успехов, которыми он по молодости упивался, и вопреки напускной искушенности, в душе он так и остался ребенком, лишенным родительского дома, не знавшим направляющей руки, страдавшим от одиночества, робким и замкнутым мальчиком, не допускавшим к себе пошлость и случайные отношения, мечтавшим наполнить свою жизнь большим, настоящим смыслом.

У меня сердце надрывалось видеть его лишенным положения, которому он так соответствовал, вынужденным обуздывать свою широкую натуру, видеть, как жизнь безжалостно обкорнала его крылья, только–только расправившиеся для высокого полета.

Впрямую революция не угрожала его жизни, но тем труднее приходилось ему сейчас, что он не столкнулся с ее мерзостями. Он не видел своими глазами, как это видели мы в России, распада, крушения всех принятых норм, измены и трусости. Мы прошли через все, ничто уже не могло нас удивить, никакие лишения не могли застать врасплох. А ему все только предстояло. После двух с лишним лет под крылышком у Марлингов он должен был рассчитывать на себя одного. Теперь его будут окружать люди, оказавшиеся в одном с ним положении, его собьет с толку их душевное состояние, он его не поймет, в их обществе он может потерять себя, упиваясь горечью личных утрат. А в нынешнем положении надо отменить все личное, чтобы устоять на ногах. Надо оставаться собою, молча сносить удары и стараться беспристрастно во всем разобраться.

В России он тянул лямку в полку и вел светскую жизнь; в войну был при государе в ставке и изнутри наблюдал происходящее; в Персии, располагая досугом, он сильно продвинулся в своем развитии, много читал, восполняя свое исключительно военное образование. Он вдумчиво обозрел события недавнего прошлого, и теперь, когда мы увиделись, выяснилось, что наше духовное становление совершалось примерно одинаково. Мы пытались решать те же проблемы и приходили каждый по–своему к тем же выводам. Не разнились и наши взгляды на неизбежность революции, мы были готовы признать свою долю вины в действиях старого режима. Полное совпадение в оценках проливало бальзам на наши раны.

Избежав опасностей в революцию, Дмитрий не избежал связанных с нею тревог. В Персии, где он оказался вскоре после того, как на родине начался общий развал, он был фактически отрезан от России, прежде всего от Петрограда, где оставались отец и я. За целый год он ничего не получил от нас. Скудные вести, к тому же неопределенные и неточные, доставляли только беглецы из России. Я успела написать ему о своем замужестве, и потом долгое время он ничего не знал о нашем бегстве.

К концу 1918 года сэр Чарльз Марлинг был отозван из Персии в связи с готовящимся новым назначением. Дмитрия ничто не держало в Персии, и он решил вернуться с Марлингами в Англию. Выбраться можно было только через Месопотамию, дорога была долгая, жаркая и изнурительная. Добравшись до Бомбея в Индии, они все погрузились на британский транспорт, которым в Англию возвращались военные. В Бомбее тогда свирепствовал брюшной тиф, проник он и на транспорт, и одной из первых его жертв стал Дмитрий. Вместе с другими несчастными он страдал неимоверно. Какую помощь можно было оказать на переполненном маленьком судне? Ни медикаментов, ни сиделок не было — только один–единственный молодой врач. Дмитрию еще повезло: с ним был русский ординарец, он и ухаживал за ним. В очередь с ординарцем день и ночь сидела с Дмитрием леди Марлинг. Сам он смутно сознавал свое состояние, отчаянно боролся за жизнь, потом что то в нем надломилось, и он утратил желание сопротивляться.

Жаркой ночью, когда он метался на койке в своей душной тесной каюте, ему привиделся странный сон. Будто бы в дальнем углу каюты обозначилась миниатюрная человеческая фигура, и чем то она была знакома. Он пригляделся в полумраке и наконец узнал: это была я, и словно бы я звала его, и ему, сонному, подумалось, что я умерла и пришла за ним. И вот тогда в нем что то отпустило, он почувствовал, что его качает и сносит куда то, и это чувство вовсе не было неприятно. Он потерял сознание. Сидевшая с ним леди Марлинг видела, как заострилось и побледнело его лицо и участилось дыхание, пульс еле прощупывался. Сразу послали за доктором. Вбежав, он понял, что это коллапс и нельзя терять ни секунды. Либо у юного врача не было под рукой необходимых средств, либо он просто потерял голову, но он упал на Дмитрия, схватил его за плечи и встряхнул.

— Очнись, очнись! — кричал он.

Откуда то издалека, возможно, в беспамятстве, Дмитрий услышал его голос. Этот зов, говорил он, вернул его к жизни, хотя усилие далось ему нелегко. У него не было ни малейшего желания жить, и несколько дней врач и леди Марлинг буквально боролись за его жизнь, порою теряя всякую надежду. Не сразу и очень медленно он собрался с силами и пошел на поправку. Когда Дмитрий рассказал мне все это, мы сопоставили даты, и выяснилось, что его сон пришелся на худшие дни моей инфлюэнцы.

В Порт–Саиде Марлинги решили снять его с парохода и несколько дней полечить в нормальных условиях в Каире. Он был настолько слаб, что с парохода его выносили на носилках.

В Каире он стал быстро поправляться, смог ходить, приглядываться к стране, где был впервые. В начале января 1919 годы Марлинги и Дмитрий отплыли в Марсель, оттуда отправились в Париж. Уже несколько месяцев Дмитрий не знал, что происходит в России. Тот сон продолжал томить его, и в Париже он первым делом отправился в булонский дом расспросить старика консьержа. То малое, что мог сообщить ему Гюстав, было чрезвычайно тревожно. Великий князь Павел Александрович в тюрьме, княгиня Палей с двумя дочерьми в Петрограде, молодой князь Палей исчез, исчезла и я. Дмитрий был как громом сражен, у него земля ушла из под ног. Он уже знал о разгуле террора в России; отец еще мог быть жив, но, разумеется, не было никакой надежды увидеть его, коль скоро он в большевистских застенках. А уж о моей судьбе он даже боялся загадывать. Обездолившая его революция дотоле была для него только словом, страшным и зычным, каковой она была и для меня вплоть до того дня в Пскове, когда я услышала об отречении государя. И вдруг он реально и близко увидел ее ужасный лик. Он не помнил, как ушел из сторожки Гюстава, как добрался до отеля. Его затопило чувство всеобщего конца. Все, что было ему дорого, — родина, семья, — все ушло бесповоротно. Не к кому пойти и негде преклонить голову.

В Англии он узнал больше, но по–прежнему ничего утешительного. Более или менее официально подтвердились слухи о гибели царской семьи. Он был близок к отчаянию, когда через месяц пришла весточка от меня из Румынии. Он избегал вспоминать то время, и что ему довелось пережить, я поняла только по его обмолвкам и из рассказов леди Марлинг. О гибели отца он узнал из газет, потом это подтвердили в Министерстве иностранных дел. Не знаю, как бы он пережил это время, не будь рядом Марлингов. Они окружили его вниманием и поддержкой истинно родительскими.

В маленькой гостиной между нашими номерами в отеле мы говорили часами, забывая обо всем на свете, отринув действительность, окружавшую нас. Не имея родного очага, мы радовались уже тому, что мы вместе. Скоро, однако, отель стал нам с мужем не по карману, мы вынуждены были приискать жилище подешевле. Я нашла меблированную квартиру на Беркли–стрит, куда мы и перебрались, а столовались по–прежнему в «Ритце», и я много бывала с Дмитрием.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 792
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:00. Заголовок: Драгоценности и обст..


Драгоценности и обстоятельства жизни

По сравнению с безысходно грустными днями в Париже, жизнь в Лондоне, где я прежде не бывала, принесла облегчение. Сравнивать ее с довоенной жизнью я не могла и просто упивалась воздухом, напитанным покоем и уважением к традициям. Постепенно меня находили и заходили повидаться европейские знакомцы, зато королевская семья, с которой мы были в родстве, хотя почти не знались друг с другом, не очень нас привечала, скорее даже избегала. Несомненно, у них были все основания для этого. Политические круги Великобритании еще не представляли, чем разрешится ситуация в России; в случае краха большевиков их, как все тогда ожидали, сменят преемники старого режима, а именно Керенский и его социалисты. Им, а также политическому курсу, который они проводили, Англия неохотно, но и снисходительно благоволила. Ни помощи, ни поддержки нам не предлагалось, и, к счастью для нас и наших английских друзей, мы не были в таком положении, чтобы искать их заступничества.

Когда я приехала в Лондон, Марлингов в городе уже не было. Сэр Чарльз получил назначение в Копенгаген и отбыл туда с семейством. Впрочем, леди Марлинг вскоре вернулась в Лондон по делам, и мы впервые встретились. Она тогда развертывала в Финляндии помощь российским безработным, бежавшим от большевиков. Мы хорошо сошлись, и несколько ближайших лет Люсия оставалась нашим преданным другом. Пять лет назад она погибла в автомобильной катастрофе; нам с Дмитрием очень ее не хватает. Добрейшей души человек, ее дом был для нас родным.

Из Лондона я связалась с княгиней Палей: после смерти отца она уехала в Финляндию, куда еще раньше отправила моих сводных сестер. Сразу по выезде из России она перенесла серьезную операцию по поводу рака груди. Болезнь, как я узнала позднее, развилась совершенно неожиданно, буквально за год, и только недавно стала доставлять ей страдания. Словно мало ей выпало испытаний,

мало было заключения в тюрьму и смерти моего отца и бегства из Петрограда, так надо еще пройти через лишения и болезни. Операция вроде бы была успешной. Мы обменялись письмами, а увиделись только в следующем году.

Тогда же, весною, в Париж из Стокгольма приехали шведский кронпринц с супругой с новостями о моем старшем сыне и с моими драгоценностями. Леннарту теперь было десять лет. Его опекала в основном королева, его бабушка, не чаявшая в нем души. Слава Богу, мне не надо было тревожиться о его материальном благополучии: перед отъездом из Швеции я отказалась в его пользу от значительной части своего состояния, и перед самой войной деньги перевели в Швецию. Дом, который я построила в Стокгольме, я тоже оставила ему. Мой второй брак делал невозможным наше воссоединение, но мне обещали свидание с ним, когда все войдет в свою колею и можно будет договориться о месте встречи.

После моего развода я впервые тогда имела общение с шведским королевским домом. У меня сохранились наилучшие воспоминания о супруге кронпринца, но когда она дала знать, что собирается приехать ко мне и передать мои драгоценности, я совершенно потерялась. Мы встретились в моей квартирке, и я была потрясена, как она переменилась за то время, что мы не виделись. Она похудела, выглядела изможденной. Урожденной английской принцессе нелегко пришлось в войну, поскольку общественное мнение в Швеции было не в пользу союзников. С немалыми трудностями исполняла она свои обязанности военного времени, в том числе руководя бюро по выявлению британских военнопленных в германских лагерях и обеспечению их питанием. Мы обе нервничали в нашу первую встречу. Пока она была в Лондоне, я видела от нее только приязненное отношение, мы говорили о таком из прежней жизни, чего никогда не касались. После того лета я больше не видела ее. Через год с небольшим, совсем недолго проболев, она умерла, оставив много детей. Любившие и ценившие ее шведы глубоко переживали утрату.

А драгоценности — они прибыли в том же виде, в каком были вывезены из России: в тайниках, предназначенных сбить большевиков с толку, когда они нагрянули в наш петроградский дом. Мы довольно искусно запрятали их в чернильницы, пресс–папье, в свечи вместо фитиля. Хорошо, что получившие на руки эту чепуху шведы поверили сказанному — что это де ценно для меня. Я же изумилась, обнаружив их. Не без труда мы извлекли их из тайников и поместили в банк. Мы почти бедствовали в то время, и на драгоценности была наша единственная надежда.

Тогда то я и совершила свою первую большую ошибку; собственно говоря, первую в череде последовавших по неопытности и неизжитым иллюзиям. Мы все еще считали, что большевистский режим долго не продержится и либо сам рухнет, либо его сметут, и потому не строили планов на будущее и вообще не налаживали свою жизнь, жили сегодняшним днем. Умные люди, в их числе помогший нам выбраться из Одессы полковник Бойл, советовали объявить аукцион в «Кристи» и за один раз продать все мои драгоценности. Тогда бы у меня оказался капитал достаточный, чтобы существовать не роскошествуя, но и безбедно. Я не захотела внимать этим соображениям и не послушала советчиков. В моих глазах эти камни были ценны прежде всего связанными с ними воспоминаниями; в большинстве своем они достались мне по наследству, и я воспринимала их как доверенные мне в пожизненное пользование, и мой долг передать их дальше. Все эти тиары, браслеты и броши в старинных оправах были единственной осязаемой связью с прошлым великолепием, и не только моим, но и бабушкиным, и прабабушкиным. Всякий раз, когда я была вынуждена расстаться с какой нибудь вещью, я вспоминала, что за ней стоит, и вместе с нею в руки покупателя уходила частичка прошлого. Слишком поздно поняла я разумных моих советчиков — лишь когда при мне осталось так мало этих драгоценностей, что сберечь что то было уже невозможно. Позже в Париже ювелирный рынок затопили русские камни. Владельцы обычно преувеличивали их ценность, а ювелиры точно знали все сколько нибудь ценные коллекции, и если они объявлялись на продажу, ювелиры, по общему сговору, не перебивали друг у друга цену, и самые прекрасные вещи уходили за бесценок. Распродажа моих драгоценностей, а это продолжалось несколько лет, стала одной из самых горестных страниц в моей изгнаннической жизни.

Первыми я продала вещи, с которыми не было связано дорогих воспоминаний, например, рубины, с них я начала. Как сейчас помню день, когда мы с мужем стояли перед ювелирным магазином на Бонд–стрит и сзади нас страховал полковник Бойл. В кармане у мужа, завернутые в вату и папиросную бумагу, лежали рубины. Мысль зайти в магазин, чтобы продать что то, казалась дичью. Наконец я решилась и вошла. За нами вошел Бойл. Спросили хозяина. Разыгравшаяся затем сцена впоследствии повторялась столько раз, что я совершенно освоилась с этой игрой. Из кармана Путятина достаются камни, разворачиваются и представляются на суд хозяина–ювелира. Он придирчиво рассматривает камни, брезгливо перебирает пальцами. Пальцы и глаза снуют по камням, как муравьи на цветочной клумбе. Все это происходит в полном молчании. Если мы полагали, что этим камням цены нет, мы, конечно, глубоко заблуждались. Эти слова мы выслушивали неизменно. То они слишком большие, то слишком мелкие, то они граненые, а гранить не надо было (и наоборот), и всегда неполный гарнитур. Времена тяжелые, покупателей мало.

Как то в большом ювелирном магазине в Париже я продавала замечательную работу и при сем присутствовал отец хозяина, совершенно никчемный старикашка с прыгающей походкой, призванный, очевидно, уверить меня в благородных намерениях фирмы. Вежливо и одновременно твердо сын, единственно желая угодить мне, объяснил, сколь малую выгоду я извлеку из сделки. Время от времени он вглядывал на отца, и тот в подтверждение его правоты важно кивал головой, хотя было ясно, что старик ничего не смыслит в происходящем. Этот семейный спектакль разыгрывался ради вещицы, в которой фирма была крайне заинтересована, и, перемежая торг вздохами, изъявлениями преданности и жалобами на нынешние трудности, парочка сбила мой запрос до мизерной цены. Я ушла в отчаянии и с чувством отвращения, ту вещь я им не уступила, но прежде к ним ушло много других. К тому времени я поняла, что бесполезно идти к другому ювелиру. В конечном счете драгоценности были задешево проданы знакомым, и к важным последствиям этой распродажи я еще вернусь.

Пока же доскажу о рубинах. Видя нашу коммерческую беспомощность, полковник Бойл вмешался, и пошел совсем другой разговор. Рубины были проданы, деньги отправлены в карман.

Теперь можно было строить планы на ближайшее будущее — снять удобную квартиру, отправить мужа в Румынию за малышом.

Как то в понедельник, отдохнув в выходные за городом, мы вернулись и разобрали очередную почту. Там было письмо от свекрови. Каждую неделю она извещала нас о сыне, и до последнего письма все обстояло превосходно. Последний отчет был не очень хорошим, но тоже ничего тревожного. Письмо было адресовано мужу, но я его распечатала. С первых же строк кольнуло недоброе предчувствие. Охваченная страхом, я пробежала глазами канительную преамбулу и внизу второй страницы прочла страшное. Наш мальчик умер.

Как безжалостно преследует нас смерть! Сколько еще она будет изводить моих?

Мальчику только–только исполнился год. Всего за несколько месяцев я потеряла четверых дорогих мне людей. В письме было мало подробностей, и как это случилось, мы узнали позже. Он отлично чувствовал себя, набирал вес и хорошо развивался, но в жаркую погоду у него расстроился животик. Поначалу ничего тревожного, но с каждым днем ему становилось все хуже, начались судороги, и он умер. Невозможно передать отчаяние его бабушки и деда. По какой то психологической странности я испытывала мучительную неловкость. Я скрывала свое горе от лондонских друзей, знал один Дмитрий. Я страшилась новых соболезнований, избегала их. Мне была ненавистна мысль, что я живое воплощение трагедии.

Казалось бы, смерть отца так сокрушила меня, что мои чувства притупились, почти умерли, но нет, сердце все еще наливалось тяжестью. Еще много лет я буду глуха к радостям жизни. Во мне все выгорело.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 793
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:03. Заголовок: Домашнее хозяйство ..


Домашнее хозяйство

Кончилось лето, настала осень. Мне все опостылело, ко всему я стала равнодушна, избегала людей. Я по–прежнему носила траурный капор и не желала расставаться с печальными мыслями. После смерти сына я, естественно, не строила никаких определенных планов, но осенью мы решили, что если съехаться с Дмитрием и объединить расходы, денег будет уходить меньше и вместе жить все таки лучше. Отказавшись от своей квартирки, я сняла дом в непритязательной части Лондона, и мы въехали.

Мне предстояло вести дом, чего я никогда не делала прежде. Надо расспросить прислугу о вещах, в которых я ровным счетом ничего не смыслила но сначала нанять эту прислугу; надо распорядиться насчет обеда; надо, вероятно, проследить и за тем, чтобы с крышки рояля была сметена пыль, а паркет навощен. Со всем этим я чрезвычайно плохо справлялась. Не ведая всех трудностей домоводства, я впадала в панику и раздражалась. Дом был велик для нас троих, и когда пришла зима, невыносимо сырая и серая лондонская зима, я поняло, что его невозможно весь натопить. Центрального отопления, разумеется, не было, камины были маломощны. Из за тревожно дорожавшего угля пришлось закрыть некоторые комнаты. На ночь мы укладывались на ледяные и вдобавок влажные простыни; к утру комнаты так остывали, что выбраться из постели было геройским подвигом. Днем и вечером мы все толклись в теплом кабинете Дмитрия, где пылал негасимый огонь в камине. В то время я не сказала бы доброго слова о хваленом английском комфорте. Единственное, что примиряло с жизнью, была горячая ванна, но и эта недолгая радость скоро была испорчена. Ванная комната была оклеена обоями, и в первую же неделю бумага пошла пузырями, стала отставать и скоро свисала кусками. Жившая рядом хозяйка, подозревая, что мы какие то татары и варвары, неусыпно следила, как мы ведем хозяйство. Ванная комната ужаснула ее, а ведь она предупреждала: принимая ванну, надо открывать окно. Кто же этого послушается? Я, например, сразу заполучила бронхит. Когда мы съезжали, она вчинила мне иск на том основании, что мы де устроили у нее в доме турецкую парильню.

Труднее всего было с прислугой. С англичанами я ладила, но были еще двое русских, и они то грызлись с англичанами, то дружили водой не разлить. Старуха горничная, которую я вывезла из Одессы, как могла старалась, но годы брали свое, и помощи от нее не было. Она знала только по–русски, за границей не бывала, была бестолкова и беспомощна и вообще плохо соображала.

Был случай, мы еще жили в «Ритце», когда у нее разболелся зуб, и муж автобусом повез ее к дантисту. В приемной он записал ее имя и адрес отеля и оставил ей эту бумажку, а она не брала, заявляя, что легко найдет дорогу домой по рельсам. Она приняла автобус за трамвай и отказывалась понять, что рельсы тут ни при чем.

Ординарец брата еще с довоенного времени, а теперь его камердинер, вдруг решил, что вести хозяйство пристало ему, причем вести его по–своему. Дом в Кенсингтоне, пока мы в нем жили, вообразился ему дворцом, а он в нем — мажордомом. Все должно было делаться по освященным временем традициям, в неприхотливости нашего быта он видел блажь и не одобрял ее. Он не мог понять, что следовать «традициям» было для нас непозволительной роскошью. По–своему он был привязан к Дмитрию и ко мне, но то была какая то примитивная и ревнивая привязанность. Он ненавидел Путятина и, несмотря на резкие выговоры брата, даже не пытался скрыть свои чувства; он, видите ли, не мог простить мне мой мезальянс.

Какое то время я не очень успешно боролась с его руководящими поползновениями, а потом махнула рукой. Пусть выходило дороже, но мне то стало легче. Я только–только начинала осваивать домоводство, а ведь сколько еще предстояло таких обязанностей, и хотя я многому выучилась в те годы, не скажу, что из меня получилась хорошая домохозяйка.

Освободив голову от домашних проблем, я могла задуматься о чем нибудь другом. Но странно и даже тревожно поначалу: задуматься мне особенно было не о чем. С 1914 года я жила интересами, далекими от свободного времяпрепровождения. В войну я много работала, в буквальном смысле слова училась всему, постигала жизнь. В революцию все интересы свелись к борьбе за существование. Все это совершенно поглотило меня. Целых пять лет я была лишена даже признаков жизни культурного человека — не слушала музыку, не ходила на выставки и в театр, не следила за литературой. Непритязательная, почти аскетическая жизнь. Мне стали чужды мирские услады, а дела, которыми теперь приходилось заниматься, представлялись мелочными и ненужными. Ничто не сулило мне деятельного поприща; я не строила никаких планов, ничего не видела дальше собственного носа, и вырваться из этого сжимающего круга у меня не было сил и духу. И раз так, я смирилась, заставила себя смириться. Я понимала, что домашние радости прямо зависят от того, что я принимаю мою скудную жизнь как она есть, а я хотела пусть даже скромных радостей.

Только что мне было делать с собой, куда девать время? Изучать искусство, снова начать рисовать? Нет, это было в другой жизни, она ушла, и я не решусь ее воскрешать. И как это часто бывает в жизни, сами собой явились занятия, большого ума не требовавшие, но на время утолившие жажду деятельности.

Я по–прежнему считала наше изгнание временным, но меня тревожило будущее, у нашего существования не было никакой материальной основы, попросту говоря, никто из нас не работал. В простоте душевной я полагала, что это поправимо: работать буду я. Дмитрий и муж люди военные, им трудно подыскать дело, которое прокормит нас сейчас и обеспечит их будущее. Женщине проще, она может работать руками.

Меня еще в детстве выучили шить, вышивать и вязать; теперь можно было применить эти навыки. В Лондоне тогда были в моде вязаные свитеры и даже вязаные платья. Отчего не попробовать? Я купила немного шерсти и спицы и взяла памятку для вязки. Первый свитер никуда не годился, он вышел совершенно необъятным. Хорошенько все прикинув, я взялась за второй. На этот раз я угадала с размером, но плотность вязки меня не устроила, и этот свитер я оставила для себя. Опыта прибавилось, и наконец я сочла, что очередную работу нестыдно предложить покупателю. Я навела справки, мне дали адрес, и с бумажным свертком под мышкой я явилась в магазин. Ни в малейшей степени не представляя, кто я на самом деле, хозяйка попросту удивилась моему предложению. Я развернула сверток, выложила перед ней свитер и с бьющимся сердцем смотрела, как она перебирает вещь. Она купила свитер за 21 шиллинг, заплатила наличными и, самое главное, просила приносить еще. Я часто слышала, что первые заработанные деньги доставляют особую, ни с чем не сравнимую радость. Было приятно, что моя работа понравилась и просят приносить еще, а вот радости я не испытала, скорее, я усовестилась: за такие деньги не так уж много я работала, и было ощущение, что я обошла кого то, кто больше нуждается. Забыв сунуть деньги в сумку, так и зажимая их в руке, я ушла из магазина.

Я продолжала вязать свитеры и даже сделала несколько платьев. На свитер уходило 4—5 дней работы, на платье — 8—10, получала я за платье чуть больше двух фунтов. Вязала я все время. Встав еще засветло, работала до завтрака, брала вязание за стол и работала между блюдами, вязала в поезде и за чтением.

Что то надо было придумать, экономящее время. Весь мир уже вязал «строчку прямой петлей, перевернуть, строчку обратной», и от мелькания спиц мои мужчины уже сатанели. И все равно больше шести фунтов в неделю я не нарабатывала, а это был тупик, капля в море. Работать так было смеху подобно, я прекратила это и занялась другим делом.

Мой гардероб еще с Румынии был сборный и ветхий, надо было им заняться. Жили мы в целом необщительно, но я уже не могла по–прежнему чураться людей. Я не искала общества, люди сами как то входили в мою жизнь. Новых друзей завел Дмитрий, оживились старые знакомые, и кончились затворнические лето и осень. Целый год после смерти отца я не ходила ни на обеды, ни в театр, а тут отказываться стало неудобно, и меня потянуло возобновить былые отношения. Общение с людьми несло радость, но и обязывало решить вполне житейский вопрос: надо обзавестись туалетом. И поскольку я не чувствовала себя вправе обременить наш бюджет счетами от портных, то решила шить себе сама.

Я купила журнал кройки и шитья и внимательно его изучила. Достала несколько выкроек, приобрела нужный отрез. Сейчас уже не помню, какой фасон я выбрала и как потом смотрелось платье, зато помню, как страшно было впервые надкусить материал огромными портновскими ножницами. Их и большую коробку с булавками я купила вместе с отрезом. Стола подходящего размера не было в доме, и я кроила на полу. Швейной машинки тоже не было, и все швы я прошила вручную. Русская горничная по бестолковости не могла помочь как примерщица, и я приспособила мужа. Стоя перед зеркалом, я говорила, что делать, но и от него требовалась смекалка, потому что я не все могла видеть. Я была в таком возбуждении, что даже не чувствовала многочисленных булавочных уколов. За первым платьем последовали другие, и наконец я смогла повторить темное вечернее платье от Калло, взятое на время у приятельницы, где на юбку пошло много ярдов тюля. И впервые отправившись на званый обед, я надела это платье. Войдя и смешавшись с толпой в гостиной, я не без тревоги ловила выражение дамских лиц. Вдруг у меня что не так? За вид спереди я была более или менее спокойна, а спина? Я старалась меньше показывать эту часть тела. Но все обошлось, и к концу обеда я забыла думать, что расхаживаю по гостиной в платье собственного изготовления, а на других дамах туалеты от Уорта, Вионне и Калло.

Позже я так набила руку в этом ремесле, что много лет шила себе платья и все нижнее белье. Я и знакомым шила, если они просили. Наконец я осмелела настолько, что сшила мужу модную домашнюю куртку, и он носил ее не только из уважения к моей работе, но и потому, что в ней ему было удобно. А Дмитрию я сшила халат, получилась прелестная вещь, с голубыми птичками на черном фоне. Он много лет носил этот халат; мне льстило, когда я видела, как он достает его, чтобы надеть. Меньше повезло с пижамами. Я собиралась сшить ему шесть пар, но уже после первой, очень удачной пары, дело не заладилось, и рукава и штанины выходили коротки. Но он все равно носил их и, если случалось щеголять в них в моем присутствии, непременно отмечал их изъян.

Я и шляпы могла бы делать, но застряла на начальном этапе. Тогдашние шляпы требовали возни с клеем и проволокой, это истощало мое терпение и весьма охлаждало энтузиазм.

Все эти жалкие потуги заработать деньги так или иначе сводились к экономии и никуда не вели. На ясную голову меня нет–нет да и посещало тревожное сознание нашей полной беспомощности. Мысль о работе, причем о работе по–настоящему выгодной, определяла все мои помыслы. К тому времени уже была продана и бирюза.

Между тем Дмитрий, покончив с бездельем, взялся изучать политическую экономию и общественные науки. Последние годы он занимал голову серьезными предметами и теперь жадно впитывал все новое. Его чрезвычайно интересовало все, что он услышал и вычитал, он очень много тогда работал. Муж совершенствовался в английском языке.

Прежде чем смириться с жизнью, где не было места высоким материям, я сделала последнюю попытку. В начале зимы 1919 года группа русских женщин предложила мне наладить в Лондоне мастерскую, заготовлять нательное белье и перевязочный материал для Добровольческой армии, сражавшейся с большевиками на юге России. Я согласилась. Нашли подходящее место, где можно было работать, хранить и паковать все, что мы произвели либо получили в дар. Почти каждый день мы собирались, кроили и шили халаты, крутили ватные тампоны. В большинстве своем мои товарки не принадлежали к титулованным особам; некоторые беженки, как и мы, недавно обосновались в Англии, но были и старожилы, еще с довоенного времени. Они свободно высказывались в моем присутствии, я сама поощряла их к этому, задавая вопросы. Я старалась проникнуться их мыслями; я выслушивала разные мнения, пытаясь постичь оттенки и смыслы; я наблюдала. Я осваивалась с психологией моих соотечественниц в надежде обнаружить нечто, что объяснит прошлое и подаст надежду на будущее; но ничего сколько нибудь замечательного, ничего нового для себя я не обнаружила. Они были так же растеряны, как мы, тоже не строили планов, не спешили расстаться с прошлым, обольщались несбыточным и проживали последние деньги. Они ничем не могли мне помочь.

Впрочем, однажды мне представился случай поговорить с человеком, который всю свою жизнь был по другую сторону баррикады; увы, я не воспользовалась этим случаем.

Чтобы объяснить, о чем речь, мне нужно еще раз вернуться к тому, что я уже рассказывала. Как то февральским вечером 1905 года, когда в России уже начались революционные беспорядки, дядя и тетя, у которых мы с Дмитрием жили, взяли нас в оперу на благотворительное представление. Мы жили тогда в атмосфере страха. В тот вечер террористы поставили бомбистов на улице, по которой мы должны были проехать в театр. Один из них высматривал экипаж, а другой, по его знаку, должен был метнуть бомбу. Увидев в экипаже детей, первый так и не решился подать знак, что спасло наши жизни. Двумя днями позже дядя ехал один, тогда и бросили бомбу и убили его.

Нашим спасителем был профессиональный революционер Савинков. В этом качестве он получил известность в революцию 1917 года, но, человек идейный и вовремя разгадавший большевистскую угрозу, сам социалист, он к тому времени перешел на сторону контрреволюции. В конечном счете ему пришлось оставить Россию, как и другим представителям гонимых классов. Теперь он был в Лондоне. Я была шапочно знакома с человеком, который встречался с ним и в разговоре упомянул мое имя. Савинков вспомнил прошлое и заметил, как странно поворачивается жизнь: дети, которым он однажды спас жизнь, выросли и стали, подобно ему, политическими эмигрантами. Мне передали, что он хотел бы встретиться со мной. Это было тем более удивительно, что русские, к какой бы политической партии они ни принадлежали, яростно держались за свои фракционные установки и порывали с каждым, кто исповедовал иные убеждения. Особенно это касалось нас и даже членов буржуазных партий, если им случилось быть в оппозиции к предыдущему правительству.

Что касается меня, то я обрадовалась возможности встретиться с ним. Пусть он пламенный революционер и на множество вещей мы смотрим совершенно по–разному, я чувствовала, что тот его прошлый поступок даст нам по–человечески сблизиться, перекинуть мостик через пропасть, понять друг друга. Я считала, что он сможет открыться мне. Да и самой мне хотелось заглянуть в душу человека, чья группа питала к нам звериную злобу и, многим рискуя, жаждала нашей крови. Найдет ли он оправдание себе сейчас, видя, что происходит в России? Но прежде чем договариваться о встрече, я все же решила посоветоваться с мужем. Тот пришел в ужас, что я думаю встретиться с человеком, который, по крайней мере идейно, был убийцей моего дяди; упрекал меня в праздном любопытстве. Я не смогла тогда переубедить его. Вопрос был снят, мы так и не встретились. Позже, изнывая от бездеятельности, честолюбец Савинков принял приглашение Советов и вернулся в Россию. Он недолго пробыл там. Прошло несколько месяцев, и мы услышали о его смерти. Большевики объявили, что он покончил самоубийством, но крепли слухи, что он готовил заговор, а тут ему было не занимать опыта, и с ним разделались.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 794
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:06. Заголовок: Императорская фамили..


Императорская фамилия в изгнании

В первые недели нашего пребывания в Лондоне, кроме нас, других эмигрантов из России почти не было. Потом они стали прибывать, иногда большими группами. Первую такую группу составили вдовствующая императрица Мария Федоровна, ее дочь и внуки. К старой императрице не могла отнестись безучастно британская королевская семья: она доводилась теткой королю Георгу, была сестрой его матери, королевы Александры. Императрица Мария Федоровна и некоторые члены моей семьи оставались сколько могли на юге России, пока наконец их не забрал и не доставил в Англию британский военный корабль. Крым в то время опасался нового вторжения большевиков, и хотя моих родственников охранял отряд офицеров–добровольцев, оставаться им в стране было небезопасно. Вопреки всему, что им довелось испытать, уезжали они неохотно. Забрать сколько можно гражданского населения в Ялту на всех паpax шли пароходы и грузовые суда. Только убедившись в том, что никто из ее окружения не остался на берегу, императрица позволила капитану своего корабля поднять якорь.

Ее прибытие в Лондон было окутано тайной, было сделано все, чтобы избежать гласности. В каком то порту она сошла с корабля, по–моему, тогда же встретилась с сестрой, королевой Александрой, и обе отправились поездом в Лондон. О времени прибытия поезда нас известили в последнюю минуту. По пути на платформу офицеры полиции останавливали нас на каждом углу, мы называли себя и после препирательств шли дальше. На платформу мы поспели прямо к поезду. Встреча напомнила прежние времена, но какая же была разница! И в помине не было блеска и суеты, ни хотя бы формального радушия. Впереди стояли король и королева с семейством, чуть поодаль приближенные. А мы вообще держались в тени. Не было людской толпы, на платформе было пусто и тихо. Мягко подкатили вагоны. В одном окне первого вагона стояла королева Александра, в другом — императрица Мария Федоровна. Поезд остановился. Королевская семья с сопровождающими прошла вперед, и вскоре из вагона спустились обе престарелые сестры. Обменялись приветствиями, и возглавляемая обеими королевами и императрицей группа пошла вдоль платформы. Потом мы присоединились к ним, поцеловали императрице руку, и она сказала нам несколько слов.

Она не сильно изменилась за те два с половиной года, что я не видела ее. На ней был строгого покроя костюм и отделанная блестками шляпка, вокруг шеи горжетка, схваченная на горле булавкой. Она не казалась нервной или расстроенной, была совершенно спокойна, выдержанна и даже улыбалась. Сравнивала она нынешнюю встречу с прежними? Отметила, что вокзал пуст, а окружающие растеряны? Ощутила, с какими смешанными чувствами ее принимают? Неизвестно, а мы отметили и почувствовали, и нам было горько.

Королева Александра отвезла сестру в свою резиденцию, в Мальборо–хаус, где предполагала жить с нею. Сестры, одной за семьдесят, другая чуть моложе, еще со времен детства в родительском датском доме питали друг к другу девичью привязанность. На протяжении многих лет ежедневно обменивались письмами и телеграммами, мучились, потеряв связь в войну и особенно в революцию, когда королева теряла голову, переживая за сестру. И вот они снова вместе. Обе выглядели моложе своих лет, сохранили цвет волос — королева блондинка, императрица шатенка, у обеих ясные глаза; обе невысокого роста, гибкие, подвижные. На удивление бойкие, быстрые в движениях, всем вокруг интересующиеся. За исключением политических интриганов, все нормальные люди удовлетворились мыслью, что любящие сестры счастливы быть вместе. Но прошли недели, потом месяцы, и мало–помалу положение менялось. День за днем оставаясь с глазу на глаз, две дамы почтенных лет не могли не понимать, что, даже побеждая возраст и не позволяя себе выглядеть дряхлыми, они — старые, измученные жизнью женщины и общего у них очень мало, только возраст. Более полувека они жили каждая своей жизнью, и у каждой в жизни были свои, отличные от другой интересы, отчего и взгляды у них развились разные. Положим, в прошлом они часто виделись, но то были краткие, по светски суматошные встречи, они могли прийти, когда им заблагорассудится, и так же уйти, а тут они были привязаны друг к другу. Императрицу утомляла глухота королевы, королеву раздражало, что в ее упорядоченное хозяйство лезет свита императрицы. С оглядкой обе жаловались друг на друга, виня во всем испортившийся характер сестры. Им не хватало прежнего согласия во всем, и они не могли понять, что их развело, если они так же привязаны друг к другу. В обществе шептались, эта новость огорчила сестер, столько лет длившаяся романтическая связь грозила оборваться. И тут им улыбнулось не баловавшее их счастье: в политических видах было сочтено за лучшее, если императрица оставит Англию и обоснуется на родине, в Дании.

Но зиму и весну 1919—1920 годов они еще были вместе, и мы с Дмитрием часто ходили в Мальборо–хаус. В тамошней обстановке трудно было поверить, что остальной мир настолько изменился. К тому времени мы уже слышали о гибели царя и всей семьи, и в трагедии вроде бы не сомневались и официальные круги, но убедительных и тем более неопровержимых доказательств представлено не было. Слухи дошли и до императрицы, но та ни на минуту не поверила им; о сыновьях и внуках они говорила как о здравствующих, ждала известий от них самих. Она твердо стояла на своем, и ее вера передавалась другим, полагавшим, что она располагает некими обнадеживающими свидетельствами. Рождались и ходили, обрастая все новыми подробностями, самые фантастические слухи. То якобы из Сербии приехал офицер, встречавшийся там с другом, который собственными глазами видел императора. То объявлялся еще кто то и доказательно убеждал, что царская семья спаслась, ее скрывают в своих недосягаемых сибирских скитах некие сектанты, она в безопасности. Потом их всех вдруг обнаруживали в Китае, Сиаме или Индии. Всегда кто то знал кого то, видевшего письма, получавшего записки, говорившего с очевидцами и тому подобное, пока наконец эти басни не стали содержанием обычной светской болтовни, и никто уже не принимал их всерьез.

Приехавшая с императрицей се старшая дочь Ксения жила в небольшом доме, набитом чадами (все мальчики) и многочисленной женской прислугой, вывезенной из России. Всегда с улыбкой, неотразимо обаятельная и чуть растерянная, она ходила по дому, ища уголок потише. С ней мы часто виделись — и у нее в доме, и у нас.

Муж ее единственной дочери князь Юсупов, покинув Россию в одно время с императрицей, тоже осел в Лондоне. Он с женой жил в апартаментах, которые приобрел и обставил еще до войны и где останавливался прежде, часто наезжая в Лондон. Феликс пытался возобновить дружбу с моим братом, но, как ни старался, не преуспел в этом. Дмитрий давно прослышал, что Юсупов не счел нужным исполнять обет молчания, данный при убийстве Распутина. Он не только посвящал всякого любопытствующего в подробности той ужасной ночи, но еще и читал публично свои записки о происшедшем. В своем дворце в Петрограде он сохранял комнату в подвале точно в таком виде, какой она была в ночь убийства. Своим трепещущим от ужаса поклонницам он любил демонстрировать шкуру белого медведя на полу, тогда якобы всю пропитанную кровью старца. К счастью, никаких пятен на ней не было, когда меня, не ведавшую, в какое место я попала, в этом самом подвале потчевали ужином за тем самым столом, где хозяин пытался отравить своего жертвенного гостя. Дмитрия возмущало легкомысленное отношение Юсупова к событию, о котором сам он не обмолвился и словом, и он не простил ему длинного языка. Собственное его молчание навело меня на мысль о том, что он так и не изжил в себе это трагическое и нашумевшее деяние, в котором участвовал, единственно надеясь предотвратить надвигавшуюся революцию. Дмитрий избегал Юсупова, но мы с мужем продолжали видаться с ним.

В те дни Юсупов был среди нас, беженцев, счастливцем, он был материально обеспечен. Ему удалось вывезти из России произведения искусства и драгоценности на очень крупную сумму; правда, как и мы, он жил на выручку с вынужденной распродажи. Он тогда всерьез вообразил себя важной исторической личностью и своими поступками всячески раздувал свое значение. Он питал надежду сыграть свою роль в истории России, считая достаточным для начала убийство Распутина, а ведь оно доставило ему печальную известность, но никак не славу. В своем желании любой ценой быть на устах у всех он не брезговал ничем.

Его первой заботой по прибытии в Лондон было заявить о себе как о благодетеле русских эмигрантов, в чем он безусловно преуспел. За высокую плату он снял красивый старый дом, организовал мастерскую, где делалось то же, что у меня, но с большим размахом и в обстановке, не сравнимой с моей. В мастерскую приходили работать нуждающиеся беженцы, и их труд оплачивался. Раскройные столы и швейные машинки помещались в комнате с золотой лепниной, окна выходили на один из самых аристократических кварталов Лондона. Некая высокородная дама, мало разумевшая в деле, была приглашена руководить работами. Щедрой и обычно неразборчивой рукой Юсупов спускал тысячи фунтов из собственного кармана.

Раз–другой в неделю Юсупов устраивал у себя приемы. Это были самые обычные вечеринки, довольно веселые и затягивавшиеся за полночь. Были русские гости, в основном мужчины и дамы одного с ним круга, но вкрапливался и чуждый элемент, с хозяйскими гостями никак не сочетаемый. Подавленная окружающим, посторонняя публика помнила свое место и старалась не привлекать к себе внимания. Впрочем, иногда случались казусы, которые друзья Юсупова воспринимали болезненно. Однажды Феликс переодевался к ужину и сунул в конторку несколько пакетиков с камнями, а запереть в спешке забыл. Уже к ночи он вспомнил о них и, заглянув в ящик, ничего в нем не обнаружил. История мгновенно получила огласку, и, пока не нашли виновного, а его потом нашли, все бывшие на том приеме чувствовали себя крайне неловко. Юсупову нравилось перемешивать гостей, он упивался замешательством, с каким его друзья приветствовали чужого и, угождая хозяину, попирали светские и сословные предрассудки. Сам он был талантливым и остроумным заводилой на этих необычных сборищах. Его молчаливая красавица жена оставалась, судя по всему, простодушным зрителем.

Эти встречи были больше по вкусу мужчинам, чем женщинам, но в беженской жизни мало радостей, и на них охотно шли и мужчины, и женщины. Когда я покинула мое затворничество, юсуповский дом стал едва ли не единственным местом, куда мы ходили по вечерам. Муж еще недостаточно знал английский, чтобы ему было интересно с моими и Дмитрия английскими друзьями, и он предпочитал бывать с людьми, говорящими на одном с ним языке. Несмотря на молчаливое неодобрение Дмитрия и некоторое мое неудобство, мы вошли в юсуповский круг. С того времени мои отношения с Феликсом развивались по–разному, а несколько лет назад прекратились совсем.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 795
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:08. Заголовок: «Враги народа» Все ..


«Враги народа»

Все те месяцы сердцем мы были в России, и не было ничего важнее известий о ней, стороной либо прямо пришедших оттуда. Мы не могли смириться с мыслью, что большевистское правление установилось навсегда. Поначалу вселяли надежду широкие, как тогда казалось, выступления против красных как при поддержке и под руководством союзников, так и собственными силами. Для союзников крах российских армий в 1917 году и рост влияния большевиков в стране означали усиление Германии, и с красными они сражались постольку, поскольку это прямо угрожало их интересам. Для русских же борьба с большевиками была крестовым походом. Множество жизней, массу сил и огромные суммы денег поглощали эти выступления, но всякий раз, когда до победы оставался один шаг, все шло прахом.

Сначала англичане в Мурманске, потом Колчак в Сибири, генерал Деникин на юго–западе России и Юденич в Эстонии и Финляндии — все они сокрушали большевистские силы, разгоняли Советы, устанавливали местную власть. Колчак рассчитывал быть в Москве в июне 1919 года; в октябре Деникин стоял в двухстах милях от Москвы, и в том же октябре Юденич был в десяти милях от Петрограда. Тогда вооруженные силы красных еще не воспринимались как организованная сила, и однако сразу после разгрома они сплачивались, останавливали продвижение белых и начинали контрнаступление. Постоянным неудачам белых находили разные объяснения: отсутствие стратегического координирования в российском командовании и между генералами и гражданскими властями; неспособность организовать дело и обеспечить подчинение; вероломство и просчеты союзнических государственных мужей и военачальников, не понимавших, что происходит в России и что ей сейчас нужно.

Борьба велась яростная, безжалостная с обеих сторон, в ней участвовали не только регулярные части, но буквально все местное население района. Противники зверствовали и пылали жаждой мщения. Гражданское население сыграло огромную, если не решающую роль в провале Белого движения. Крестьяне еще не вкусили прелестей коммунистического порядка; революция, считали они, может исполнить их вековечную мечту о собственной земле, и когда эта мечта предстала почти свершившейся, им не захотелось уже никаких перемен. Белые, внушали им, все как один офицеры, то есть их бывшие помещики, чьи земли они только что поделили между собой. Они совсем не хотели возвращать землю и страшились возмездия. Красная пропаганда не преминула это использовать, и напрасно белые распространяли листовки, уверявшие, что крестьянам разрешат сохранить за собой землю, что она их собственная. Крестьяне не верили. В большинстве своем они были враждебны Белому движению и противились ему, как могли.

Мы жили разноречивыми известиями из России, затаив дыхание следили за перипетиями борьбы с большевиками, преисполняясь надеждами или повергаясь в уныние. В России рекой лилась кровь, коммунисты изводили целые сословия, а Европа зализывала раны и вместе с Америкой непонимающе взирала на это. Между тем костер большевизма все разгорался и его искры разлетались по всему миру.

Из того времени моя память цепко удержала несколько дат. Октябрьский день, когда мы услышали, что генерал Юденич уже в Гатчине, это под самым Петроградом. Вот–вот должно было прийти известие о занятии столицы, и мы с Дмитрием не усидели на месте. Мы слонялись по улицам, нетерпеливо ожидая экстренных выпусков новостей. Но они так и не вышли. Неудача генерала Юденича, когда он был так близок к цели, стала тяжелым ударом для нас.

В ноябре отмечалась первая годовщина перемирия. Лондон ликовал. Весь день по улицам маршировали войска, развевались флаги, играли военные оркестры. Мы все трое участвовали в войне, но нам не нашлось места на празднике победы, если только это была победа. Вечером шумное веселье продолжилось в ресторанах и отелях, мы же с камнем на сердце сидели по своим комнатам.

В январе 1920 года адмирал Колчак, чье успешное наступление в Сибири окрыляло нас надеждой, потерпел ряд неудач и сдал командование. В феврале дошло известие, что его предали чехословаки. Их как бывших военнопленных интернировали в Сибирь, там они сформировали воинские части и присоединились к армии Колчака, с оружием в руках отстаивая собственную безопасность. С попустительства главы французской военной миссии генерала Жанена Колчак был передан большевикам и казнен. Военные действия Колчака длились дольше всех, на него можно было делать ставку. Когда и он потерпел поражение, мы засомневались, можно ли вообще помочь России извне.

Какое то время армия Колчака занимала Екатеринбург и Алапаевск, где были убиты царская семья, тетя Элла, Володя Палей и бывшие с ними. Их гибель безусловно ускорило наступление белых. Большевики боялись выпустить из своих рук императорскую семью и отдать ее врагу, поскольку это усугубило бы их положение, тем более что за Колчаком стояли союзники. После убийства прошло много месяцев, тем не менее началось следствие и, насколько позволяли обстоятельства, его провели тщательно. Несмотря на сложность дела, картина происшедшего в основном прояснилась.

Около полутора лет царь, его жена и пятеро детей содержались под стражей, фактически в заключении. В своем дворце в Царском Селе они оставались только первые месяцы после революции, пришедшие к власти большевики застали их уже в Сибири, где до прибытия их представителей существование царской семьи, хотя и лишенной множества удобств, было сносным, насколько можно сносить жизнь, в которой всего лишен, в том числе свободы. С водворением большевистских комиссаров все переменилось. Режим содержания царской семьи ужесточился, их подвергали унижениям и надругательству, ежечасно измывались, а это не уступит пыткам*. Последние месяцы жизни они провели в Екатеринбурге, где занимали всего две комнаты в доме — в одной жили государь, государыня и Алексей, в другой — все четыре дочери. Двери в коридор не закрывались ни днем, ни ночью, в коридоре постоянно находились красноармейцы, следя за каждым их движением.

Дом был окружен высоким забором, он закрывал даже небо, в комнатах был полумрак. Нельзя было открывать окна, узников лишили воздуха и прогулок, скверно кормили, систематически подвергали издевательствам. Они потеряли всякую надежду на избавление от своих мук, и вдруг им сообщают, что в связи с имевшейся попыткой их освобождения их переводят в другое место.

Неизвестно, что они успели подумать на этот счет. Их свели в подвал. От душевных ли страданий или общего физического истощения государыня не могла стоять, и государь попросил для нее стул. Сам он остался стоять, держа на руках ослабевшего сына. Там же были домашний врач и слуги. Охранники вошли в помещение, закрыли двери и всех расстреляли. На этот раз они недолго мучились, хотя некоторых потом добивали.

При раскопках кострища — тела потом сожгли — обнаружили кости, что то из одежды и драгоценные камушки. После тщательного обследования и идентификации найденное признали принадлежавшим царской семье и погибшим с ними. Останки поместили в ящики и впоследствии вывезли в Европу.

В Алапаевске тела обнаружили в заброшенной угольной шахте. Тела тети Эллы и погибшей с нею монахини позднее доставили в Иерусалим, где они теперь и покоятся. Останки же других жертв, в том числе Володи Палея, нашли упокоение в русской православной миссии в Пекине. Оставался еще один член императорской семьи, чьих следов не отыскалось, — брат государя великий князь Михаил Александрович. Вместе с секретарем его отправили в Сибирь примерно тогда же, что и других, но держали отдельно от всех. Если верить слухам, его с секретарем забрали из дома, где они содержались, и расстреляли в ближайшем лесу. Ничего больше узнать не удалось, и великий князь Михаил Александрович и его секретарь пропали в безвестности.

Зимой 1920 года в Лондон пришли посылки с личными вещами Володи и моих кузенов, найденными в доме в Алапаевске, где они прожили последние месяцы своей жизни. После Володи осталось немного: кожаная разворотная рамка с фотографиями родителей, бумажник с ассигнациями, пожелтевшие письма из дома и какие то брелки. Рамка и бумажник были в комках засохшей земли и пахли плесенью. Мы знали, что в заключении Володя, писавший прозу и стихи, много работал, но никаких рукописей в посылке не нашли.

Вместе с описью найденного были там фотографии тел, извлеченных из шахты. Едва взглянув на первую, я не смогла смотреть остальные.

Ранней весною 1920 года княгиня Палей, после бегства из Петрограда жившая в Финляндии и потом в Швеции, написала мне, что весною собирается приехать в Париж по имущественным делам моего отца. К этому времени она оправилась после операции. Мне не терпелось увидеть ее, и мы с мужем решили ехать в Париж.

Мы встретились в «Ритце», где она остановилась. Уже взявшись за ручку двери, я почувствовала, что у меня ходуном ходят колени, и не могла представить, как я ступлю через порог. Гостиная была пуста, когда я заставила себя войти. Из спальни навстречу мне двигалась темная фигура.

— Кто это? — услышала я встревоженный голос.

— Это я, Мариша, — ответила я.

Она вышла на свет. Смертельно бледное, прозрачное лицо, невероятно постаревшее, в морщинах. Она как то стала меньше ростом, вся ссохлась. На ней был темный вдовий убор, отделанный траурным крепом. Мы обнялись и расплакались. Весь тот день мы промолчали; никакие слова не передали бы наших чувств и не облегчили бы наши души.

Все время, пока я была в Париже, я каждый день ходила к ней. Горе совершенно изменило ее; сломленный, несчастный человек, она едва могла связать пару слов, додумать мысль до конца. Не осталось и следа былой выдержанности, самообладания; несчастья поселили в ней ужас, сокрушили ее; она безропотно, всем существом отдалась им.

Под внешней светской беспечностью в ней всегда бродило нечто необузданное, стихийное, и сейчас это давало о себе знать.

Едва осушив слезы, Ольга Валериановна принималась горько сетовать на то, что не попыталась вывезти близких из страны, пока это было возможно, в самом начале революции. Эта мысль терзала ее днем и ночью.

Мало–помалу, через силу, по крохам она поведала страшную повесть последних месяцев жизни моего отца.

Ровно десять дней спустя после нашего с мужем начала опасного пути к свободе, а именно, в ночь на 12 августа 1918 года, в Царское Село, во дворец, где тогда жил отец с семейством, заявился отряд красноармейцев. Обыскав дом и конфисковав все продукты и спиртные напитки, они объявили отцу, что он арестован. Ордер на арест, как полагается, был подписан председателем Чека Урицким. Эта организация была основана в декабре 1917 года «для борьбы с контрреволюцией и саботажем». Всеобъемлющая деятельность всесильной Чрезвычайной комиссии была окутана тайной, ее голословные приговоры исполнялись незамедлительно, без предварительного следствия и суда. Чека возглавила красный террор, и само это слово стало синонимом кошмара и безысходности.

Заявлять протест было бессмысленно. Отец оделся, оделась и мачеха, считая, что в такую минуту не может оставить его одного. Их отвели в местный совет, помещавшийся в каком то дворце, где они провели бессонную ночь на канцелярских скамьях. Рано утром их отвезли на автомобиле в Петроград, в главное управление Чека, где не знающий дела человек быстро допросил отца. Мачеху в кабинет не допустили. До того дня энергия и упорство помогали ей защищать отца, но в последнее время все решительно изменилось в худшую сторону, и она в полной мере осознала опасность положения. Несколькими днями раньше забрали в тюрьму троих папиных кузенов. Донельзя встревоженная, она раздумывала, как помочь отцу в новых обстоятельствах, и наконец решила достучаться до всемогущего председателя Чека Урицкого, слезно молить его, взывать к человеческим чувствам, склонить его пересмотреть отцово дело. Урицкий согласился принять ее. Тщетно добивалась она услышать конкретное обвинение, выдвинутое против отца; Урицкий сказал единственно, что Романовы «враги народа» и все понесут расплату за триста лет его угнетения. Через три–четыре месяца, сказал он, отца сошлют в Сибирь, а пока он посидит с другими великими князьями в тюрьме, куда отправится уже сегодня вечером. Впрочем, ей выпишут пропуск, она сможет навещать его и носить передачи.

В тот же вечер они впервые увиделись на тюремном дворе, где мачеха, надеясь хоть мельком увидеть его, ждала, когда привезут отца. Четыре месяца его держали в одиночной камере. Ольге Валериановне и домашнему врачу позволили приходить в определенные дни, но при встречах всегда кто нибудь присутствовал. Еще они виделись в тюремной канцелярии, всегда переполненной заключенными и посетителями. Если заключенных не приводили в канцелярию, мачеха шла с тяжелыми корзинами в тюрьму и забирала домой посуду из предыдущей передачи.

Между тем княгиня испробовала решительно все для его освобождения; она использовала все возможные связи, часами ждала приема у важных лиц, сносила унижения и оскорбления. Человек вспыльчивый и прямой, временами она с трудом сдерживалась. Она надеялась, что если невозможно будет добиться освобождения, то, по крайней мере, она сумеет перевести его в тюремную больницу, где ему будет покойнее. Обивая пороги большевистских начальников, несчастная еще пыталась что то узнать о судьбе Володи, от которого с июля не имела никаких известий. Все отмалчивались, и одно это должно было настроить ее на худшие ожидания, однако она твердо верила, что он спасся.

В войну отец болел, и с тех пор его здоровье оставляло желать лучшего; ему нужно было постоянно наблюдаться у врача, держать диету. С продуктами было трудно, и то малое, чем удавалось разжиться, стоило чудовищных денег. Изыскивая их, мачеха продавала вещи, чудом находила нужную отцу провизию — на это уходило все ее время. Жила она теперь в Петрограде, поближе к нему, но часто ездила в Царское Село приглядеть за дочерьми. Им нелегко приходилось в те дни, Ирине и Наталье (первой было пятнадцать лет, второй тринадцать). Мало того, что они тревожились за отца, в котором души не чаяли, им самим жилось неспокойно. В дом часто и обязательно ночью врывалась с обыском нетрезвая солдатня. Мачеха не представляла, как жить.

В сентябре был убит вдохновитель Чека зловещий Урицкий, и в ответ последовали массовые расстрелы. Княгиня Палей не находила себе места. Отец рассказывал ей, что по ночам слышит в коридоре стук сапог, грохот прикладов, лязг камерных дверей. В полдень, когда заключенных выводили на прогулку, нескольких людей недосчитывались, они навсегда пропадали. Каждую ночь он ожидал шагов у своей двери, скрипа отворяемой двери, за которой стоят пришедшие за ним солдаты, чтения смертного приговора. Он физически извелся от этого тревожного ожидания, но сохранял выдержку, наружно был спокоен. Больше того, видя страдания жены, он старался ободрить ее напускной веселостью и оптимизмом, у него даже хватило духу обернуть в смешную сторону свои злоключения. Неудобства, оскорбления, унижение — он словно не замечал их.

В отцовском доме в Царском Селе многочисленная семья не жила уже несколько месяцев, а теперь его конфисковал отдел культуры при местном Совете. Из личного имущества мачехе разрешили взять только иконы и фотографии. Из дома кузена Бориса, где они с отцом жили эти несколько месяцев, ее вместе с дочерьми попросили выехать, дав сроку несколько часов. Она переехала с девочками в Петроград, там они устроились в двух комнатах, оставили только одну прислугу.

В начале декабря отца перевели в тюремную больницу, и мачеха наконец вздохнула свободно. У него была чистая комната с белыми стенами, настоящие окна — чего еще желать после четырех месяцев в темной камере? Единственно огорчало, что больница была далеко от дома и дорога туда и обратно с тяжелыми корзинками изматывала ее. Большую часть пути она шла пешком, трамваи ходили только в центре города. В это время ее уже мучили боли в груди. Раз–другой она разрешила девочкам, рвавшимся помогать, приехать к ней в Петроград, но после того, как Ирину сбил автомобиль, даже не остановившийся потом, больше она не брала их с собой. Мачехе теперь разрешили чаще навещать отца, она проводила у него больше времени, они разговаривали в его палате без свидетелей. Она воспрянула и думала только о том, как перевести отца из тюремной больницы в какую нибудь частную клинику.

Находились люди, предлагавшие устроить отцу побег. Надзор в больнице нестрогий, и, возможное дело, ему удастся ускользнуть. Отец не принял возможность освободиться ценой жизни кузенов, остававшихся в тюрьме. Зато княгиня Палей последовала совету отослать девочек к друзьям в финский санаторий, где о них хорошо позаботятся.

На Рождество Ольга Валериановна застала в больнице совершенный бедлам и скоро узнала тому причину. Власти нашли, что режим в больнице чересчур мягкий, и сменили все начальство. В тот день она видела отца в последний раз. Как она ни старалась, ей не давали больше свиданий. У нее опустились руки, но не настолько, чтобы дважды, а то и трижды в неделю не тащиться по сугробам в больницу с тяжелыми передачами. Она стояла на холоде и высматривала его в окне, не обращая внимания на караульных, с бранью, прикладами гнавших ее прочь. Время от времени ей воздавалось: няня или сестра передавала записку. И врача к нему не допускали, хотя отец был плох. Так прошел месяц, даже больше.

Наконец, 28 января ей сказали в больнице, что отца забрали в управление Чека. Странным образом это не встревожило ее. Раз его не вернули в тюрьму, она полагала, что он в безопасности. Может быть, дело идет к освобождению. Ее единственно заботило его здоровье, она ломала голову, как передать продукты, в которых он так нуждался. Однако на следующий день вернулся страх, и какой! Чуть свет она кинулась в Чека, потом в тюрьму, и нигде ничего не узнала. Шли часы, она все больше отчаивались, обзванивала разных начальников, выслушивала уклончивые, а чаще глумливые ответы. И второй день был такой же. Рано утром 30 января 1919 года к ней пришел некий друг. Он велел немедленно звонить жене писателя Горького, которая уже выручала ее, и спросить, что происходит. Та успокоила мачеху, сказала, что Горький возвращается из Москвы, там теперь правительство, он добился освобождения всех великих князей. Услышав это, друг протянул княгине Палей утреннюю газету. В ней приводился длинный список расстрелянных предыдущей ночью, среди прочих были великие князья Павел Александрович, Николай Михайлович, Георгий Михайлович и Дмитрий Константинович. Она упала в обморок. Когда она пришла в себя, перезвонила жена Горького и подтвердила это известие.

Все кончилось. После месяцев тревоги, исступленной деятельности, усилий, страданий и надежд образовалась ужасающая пустота. Отца не стало, ей больше не для кого было стараться, она уже была не нужна ему, одинокая, бесполезная, потерянная. На нее нашел какой то столбняк, ей все стало безразлично.

Много позже, уже в Финляндии, она узнала подробности происходившего в больнице после Рождества вплоть до 28 января, то есть в то время, когда ей не разрешали видеться с отцом, и прежде всего она узнала о событиях 28 и 29 января, когда безуспешно добивалась сведений о нем. Врач тюремной больницы, такой же заключенный, поведал ей все, о чем ниже рассказ. В разговорах с нею я не решалась и близко подойти к предсмертным часам отца и узнала о них только из ее книги, изданной на французском языке в 1923 году. В основном я излагаю ее словами, иногда чуть подсократив.

Смена начальства в больнице отразилась на всех заключенных, в частности, положение отца значительно ухудшилось. Ему создали массу неудобств, лишили отдельной комнаты.

«Днем 28 января в больницу за мужем приехал на автомобиле чекист. Тюремный комиссар вызвал врача и велел сказать «заключенному Павлу Романову», чтобы тот собирался. Врач отправился в палату, где великий князь помещался с другими заключенными, в том числе полковником царской армии.

— Меня послали сказать вам, — обратился к мужу врач, — чтобы вы собрали вещи и оделись, вас заберут отсюда.

— Я свободен? — радостно воскликнул муж.

— Мне приказано приготовить вас к выходу, вас повезут в Чека.

— Возможно, вас освободят, — сказал полковник. Великий князь покачал головой.

— Нет, — сказал он, — это конец. Я знаю, теперь это конец. Некоторое время я чувствовал его приближение. Обещайте, доктор, передать жене и детям, как сильно я их любил. Хотелось бы перед смертью попросить прощения у всех, кому я мог навредить, кого обидел. Ну что ж, — кончил он твердым голосом, — помогите мне собраться. Пора.

Его отвезли в Чека. Вечером следующего дня он попросил освобождавшегося грузина позвонить жене и сказать, где он находится. Из страха, а может, не имея возможности позвонить, грузин не исполнил его просьбу.

В десять часов вечера великого князя отвезли в Петропавловскую крепость. Туда же из тюрьмы доставили других великих князей. Всех отвели в Трубецкой бастион, где прежде содержались политические преступники. Дальнейшее рассказал тому же больничному врачу старорежимный надсмотрщик крепостных тюрем. В три часа ночи в бастион спустились два солдата, они велели великим князьям раздеться по пояс и вывели их на площадь с собором, где после Петра Великого хоронили всех Романовых. Их выстроили перед глубоким длинным рвом, где уже лежало тринадцать тел, и расстреляли. За несколько секунд до выстрелов старый тюремщик слышал голос моего мужа: «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят».

Существуют и другие, не менее драматичные версии последних минут жизни моего отца, но источники их ненадежны и повторять их излишне.

Неделю спустя после трагедии друзья и родственники устроили мачехе побег из Петрограда — сама она ничего не могла решить за себя — и сочли, что всего лучше будет отправить ее в Финляндию, к дочерям. Она поразительно легко перешла границу.

Очень скоро она была уже в Раухе, где в санатории были ее дочери. Здесь ее встретили врач и женщина, последние недели присматривавшая за девочками. Они не только не знали, как сказать им о смерти отца, но даже не решались известить о приезде матери.

«Оберегая дочерей, перед их комнатами я сняла траурную вуаль. Я открыла дверь и заглянула. На звук отворяемой двери она подняли головы, увидели меня и не веря своим глазам радостно устремились ко мне.

— Мама, мама!.. — И через секунду: — А где папа, почему он не с тобой?..

Меня колотила дрожь, я привалилась к дверному косяку.

— Папа болен, — ответила я, — очень болен. Наталья разрыдалась, Ирина, побелев, вопрошала меня горящими, как уголья, глазами.

— Папа умер! — выкрикнула она.

— Папа умер, — чуть слышно повторила я за ней, привлекая к себе обеих.

Еще долго мне не хватало духу сказать им, что их отца расстреляли; я говорила, что его смерть была тихой, без страданий».

Недели через две княгиню оперировали. Чуть оправившись, она попыталась сосредоточиться на детях — на Володе и еще таких малых дочерях. Для них теперь надо жить. Доходили мрачные слухи о судьбе Володи, но она отказывалась им верить. По возвращении из Выборга, где ее оперировали, в санаторий в Раухе она получила письмо от великой княгини Елизаветы Маврикиевны, чьи сыновья Иоанн, Константин и Игорь Константиновичи погибли в одно время с Володей. К письму великая княгиня приложила сибирский отчет, который ей переслала британская военная миссии, прикомандированная к армии Колчака. В отчете приводились подробности убийства. До письма мачеха крепилась; теперь она окончательно сдала. Все было кончено, жизнь кончилась. Она звала смерть.

Позже к ней вернулось присутствие духа, ее поразительная живучесть поборола душевную подавленность, пробудился интерес к жизни. Иначе не могло быть — она была нужна дочерям; но раны не зарубцевались, они кровоточили, как в первый день.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 796
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:09. Заголовок: Изгнаннические думы ..


Изгнаннические думы

Несмотря на горестные часы с княгиней Палей и все то печальное, что приходило с воспоминаниями, Париж в этот раз оставлял более благоприятное впечатление. Душевно я одолевала затопившее меня после смерти отца безразличие ко всему. Сама того не сознавая, я жаждала деятельности, а в Лондоне решительно не находилось выхода моей пробуждавшейся энергии. В Париже я пришла к выводу, что моя лондонская жизнь лишь усугубляла апатию. Лондон словно застыл на месте, не в силах выйти из тупика, куда его завела война. Иное дело Париж: он бурлил и пенился. Конечно, масса сил тратилась впустую, но французы приноравливались к жизни, горели желанием вернуть былое благополучие. Я была уверена, что в такой атмосфере мне будет легче воспрянуть духом и правильно распорядиться свободой, дарованной мне взамен утрат. По приезде в Лондон приверженность традициям пришлась мне по сердцу, и она же силою привычки вернула меня в прежнее русло, где я ощутила двусмысленность своего положения, свою неуместность в нем. Пока хватит денег, я продержусь, и даже с претензией на некоторую роскошь. А я не хотела потемкинской деревни, я хотела жить открыто, искушать судьбу, как того требовали сменившиеся обстоятельства.

Пришла мысль перебраться в Париж; не знаю, решилась ли бы я на это, не подвернись квартира. Она была просторная, четыре комнаты, в хорошем месте; приятельница приобрела ее еще до войны, а теперь хотела отдать кому нибудь из своих. Я взяла ее. Мы вернулись в Лондон отказаться от нашего просторного и неудобного палаццо в Южном Кенсингтоне и летом уехали из Англии. Через несколько месяцев за нами последовал Дмитрий, но жить он определился отдельно, в отеле; по многим причинам так было лучше, а встречаться можем, когда захотим. В Париж прибывало все больше русских.

Проводившая с дочерьми лето в Швейцарии княгиня Палей тоже решила обосноваться в Париже, хотя для нее Париж в большей степени, чем для меня, был полон грустных напоминаний. Здесь они душа в душу прожили с моим отцом двенадцать счастливейших лет жизни, здесь родились ее дети, здесь она познала радости душевной гармонии. Со смерти отца прошло больше года, и, как ни была она убита горем, пришлось заняться житейскими делами, совершенно запущенными уже ко времени ее первого приезда в Париж весною того года.

Слишком большой для нее с дочерьми булонский дом надо было продавать; к тому же набежали налоговые задолженности, и содержать его стало обременительно. С продажи дома, даже после выплаты всех издержек, мачеха надеялась выручить небольшой капитал, которого ей с детьми достанет на жизнь. Внимание, которого потребовали эти дела, вывело ее из оцепенения, и в дальнейшем она проявила деловые качества, несравнимые с нашими.

Приехав в Париж осенью 1921 года, она поначалу сняла квартиру; девочек определили в школу, учились они неохотно, да и с самого начала было ясно, что с этим убогим образованием нечего делать в жизни. После всего, что они пережили, им трудно было вернуться за школьную парту. Когда я рассталась с ними в 1918 году, они были совсем дети; теперь это были барышни, и разница особенно чувствовалась в старшей, Ирине. Она всегда была впечатлительным, ранимым ребенком, и ужасы революции, мучения и смерть отца и гибель брата оставили в ее душе неизгладимый след. Ее печаль была молчалива и сдержанна, она не выплескивала наружу свои чувства, но нельзя было не отметить, что жизнь она видит отнюдь не глазами семнадцатилетней девушки. Младшая сестра, Наташа, тоже многого нагляделась в России, но была покрепче характером и легче мирилась с неизбежным.

И все же обеих сестер настолько глубоко потрясло все случившееся с ними, что еще долгое время им было трудно обрести себя. Они замкнулись, в особенности Ирина, а за ней и сестра, внутренне ожесточились против целого мира. Они сторонились общества, избегали даже старых знакомых. Время от времени я пыталась вывести их из этого едва ли не болезненного состояния, и всегда безуспешно. Чтобы развлечь их, я однажды устроила домашний вечер с танцами, пригласила их русских сверстников. Они никак не оценили мою инициативу, вышли заплаканные, и то после серьезного выговора, который им учинила мать, и за весь вечер ни разу не улыбнулись. Я страшно досадовала на себя за то, что невольно доставила девочкам такие мучения. В свой срок они, конечно, перерастут это настроение, будут радоваться жизни, как и полагается их сверстникам, но навсегда останется озабоченность существованием и никогда из глаз не уйдет затаившаяся печаль. В 1923 Ирина вышла замуж за князя Федора, сына великого князя Александра Михайловича и великой княгини Ксении Александровны. Младшая сестра, Наташа, в 1927 году выйдет замуж за Люсьена Лелона, ведущего парижского кутюрье.

Разобравшись с делами, княгиня Палей купила небольшой дом на улице Фезандри, недалеко от Булонского леса, где провела последние годы жизни в окружении фотографий и немногих памятных вещей из старого булонского дома. Раз в году, на Рождество, в память о прошлом она собирала нас вместе на елку. Самая горестная полоса в ее жизни миновала, но следы оставались. Она совершенно запустила себя, хотя прежде уделяла внешности большое внимание: располнела, по утрам ходила по дому в стоптанных шлепанцах и старом халате, с нечесаной головой. Но по–прежнему поражала ее энергия, свои и интересы детей она защищала до последнего, мертвой хваткой держалась того немногого, что у нее еще оставалось.

Я перебралась в Париж, воображая, что передо мною немедленно откроется новая жизнь. Я ошибалась, здесь тоже было непросто устроиться. Я не знала, чего мне в действительности хочется, бродила в темноте и даже не замечала возможностей, лежавших рядом. Одно было хорошо: наш новый дом устраивал нас больше, чем лондонский.

Осенью я подыскала мужу место в банке, и днем он подолгу отсутствовал, а я коротала время в одиночестве. Спальня и гостиная нашей квартиры выходили на тихую улицу Курсель, в этих двух комнатах я и проводила почти все время. В спальне я поставила раскройный стол и швейную машинку, потому что по–прежнему обшивала себя и даже брала заказы; в гостиной занималась ручной работой. Склонясь над нескончаемой ажурной строчкой, я думала, безостановочно думала, и так проходили недели и месяцы, и все меньше я была довольна собой: вместо того чтобы как то развиваться, я шла вспять, ничего не делала ни для себя, ни для других, пускала на ветер бесценные годы. Я прозябала в Лондоне, а теперь то же — и больше, чем то же, — повторялось в Париже. Не было внешней силы, чтобы вывести меня из этого тупика, и сама я не могла себе помочь; собственное будущее часто повергало меня в отчаяние. Мало–помалу и, почти не сознавая того, я проникалась изгнанническим духом.

Мы очень мало выходили и видели почти исключительно русских, причем своего круга. Я мало кого знала, поскольку и раньше не соприкасалась с российским обществом. До моего первого брака, по малости лет, меня в него не допускали, возвращение же в Россию совпало с началом войны, все время я проводила в лазаретах и в общественной жизни не принимала участия. К тому же война сокрушила нашу общность. Окружавшая нас среда не имела ничего общего ни с интересами страны, где мы теперь обретались, ни с ее людьми; мы существовали сами по себе. Мы избегали иностранцев, и не потому, что в материальном отношении не соответствовали им и не могли, например, проявить ответное гостеприимство, но потому, что их образ действий представлялся нам пошлым, мы приучили себя презирать его. Духовно мы были независимы и щеголяли своей особостью.

При этом среди тех, с кем мы виделись, не было ни одного, кто бы не потерял нескольких родных в смутные годы и сам едва избежал смерти. Имущественно многие потеряли больше, чем я, но в нашем кругу мы никогда не говорили о потерях, даже намека на это не было, и никогда не рассказывали друг другу душераздирающие истории нашего побега из России. Мы старались мириться с нынешним положением, и само это положение переживалось легче, поскольку уравняло нас всех. Мы даже умудрялись беспричинно, рассудочно веселиться.

Психологически мы были интересны, зато в интеллектуальном отношении ровно ничего собою не представляли. Все наши разговоры сводились к одному: прошлое. Прошлое было подобно запылившемуся бриллианту, сквозь который смотришь на свет, надеясь увидеть игру солнечных лучей. Мы говорили о прошлом, оглядывались на прошлое. Из прошлого мы не извлекали уроков, мы без конца пережевывали старое, доискиваясь виноватых. Собственного будущего мы себе никак не представляли, и возвращение в Россию — в нем мы тогда были уверены — виделось только при весьма определенных обстоятельствах. Жизнь шла рядом, и мы боялись соприкоснуться с ней; плывя по течению, мы старались не задумываться о причинах и смысле происходящего, страшась убедиться в собственной никчемности. Жизнь ставила новые вопросы и предъявляла новые требования, и все это проходило мимо нас. Податливые, мы легко приспосабливались к меняющейся обстановке, но редко были способны укорениться в новом времени. Вопросы, которые мы обсуждали, давно решили без нас, а мы все горячо перетолковывали их с разных сторон. Сначала мы ожидали перемен в России не в этом, так в следующем месяце, потом не в этом, так в следующем году, и год за годом все больше удалялись от России, какой она становилась, неспособные понять основательность совершавшихся там перемен.

Сейчас всему тому достаточно много лет, чтобы нас сменило новое поколение, выросшее на чужбине и однако считающее Россию своей родиной. Иные молодые люди совсем не помнят страны, зато многим, пусть мимолетно, помнятся высокое небо и широкие просторы, запах осенних листьев в густых лесах, колокольный перезвон деревенской церквушки, чувство и запах домашности. Война и революция стали для них историей, и память о России не омрачена политическими распрями. Их не волнуют давние родительские размолвки; они живут сегодняшним днем, им надо решать сегодняшние задачи. Жизнь недобра к ним, но их закалили лишения, они поборятся за себя. У них нет предрассудков, они отважные, дерзновенные правдоискатели, их вдохновляет новый, здоровый идеализм.

Меня же, признаюсь, все, что я видела, не устраивало; даже в личном плане не обещалось ничего созидательного. И я все больше задумывалась. На многие вопросы я не находила ответов, и поскольку их не давали разговоры с окружающими, я была вынуждена искать их где то еще. Я давно убедила себя в том, что случившаяся с нами беда коренилась в нас самих, но как извлечь эти корни наружу и хотя бы самой в них разобраться? Концы все перепутаны, но я не могла ждать, когда свой вердикт вынесет История.

Как и в Лондоне, я предприняла несколько отчаянных попыток выйти из душевного оцепенения, в каком была тогда, — и была не потому, что у меня просто ни на что не было сил, а потому, что уже очень давило окружающее. Поначалу эти попытки были безуспешны, но выручил случай, и на сей раз ничто не могло помешать мне воспользоваться им.

Однажды зимой 1921 года, уже к вечеру, я по обыкновению сидела в своем зеленом кресле и шила, как вдруг пугающе резко позвонили в дверь. Горничная подала мне карточку; имя было знакомое, хотя мы не встречались с этим человеком. Русский, очень деятельный сотрудник Красного Креста, основатель различных организаций в помощь беженцам. Я велела впустить его. Он сел против меня и после нескольких слов ни о чем стал корить меня за бездейственность. Проработав всю войну, как могла я, недоумевал он, сидеть теперь сложа руки, заперев себя в этой квартире, и почему решительно ничего не сделала для беженцев. Мне нечем было оправдаться. Он назвал дела, за которые, по его мнению, я могла бы взяться; дел было множество, и таких интересных, что я почувствовала за спиной крылья. Я с легкостью приняла его предложения и горячо взялась за работу. С этого разговора началась моя благотворительная деятельность, и более или менее успешно я исполняла ее несколько лет. Мое затворничество кончилось, передо мной снова легла широкая дорога и, соответственно, возрастали и делались все важнее обязанности. Но дома мое раскрепощение не встретило сочувствия.

Эмиграция составляет единственную в своем роде главу в российской истории. В конце 1920 года возглавляемое генералом Врангелем последнее антибольшевистское движение на юге России потерпело окончательное поражение, и Гражданская война завершилась. Воинские соединения числом около 60 ООО человек были выведены в Галлиполи, откуда потом переводились в балканские страны, в основном в Сербию. Селились они так же своими командами и ради хлеба насущного создавали артели, трудясь на железнодорожных и дорожных работах, в шахтах и на лесоповале. Сохранявший непререкаемую власть над ними генерал Врангель сплачивал их неотразимой силою личного обаяния. Вместе с женой он вел спартанскую жизнь, нимало не думая о себе, вникая в нужды и помогая своей маленькой армии в изгнании, поддерживая дисциплину и esprit de corps (корпоративный дух), пока они не приживутся в стране, давшей им приют. Добровольческая армия в основном состояла из кадровых офицеров, воевавших с 1914 года, и некоторой части интеллигенции, причем низшие сословия составляли меньшинство. Первым двум было тяжело свыкнуться с физическим трудом, они изматывались на работах и тем не менее стойко переносили выпавшее на их долю и в беде держались вместе.

Прошло столько лет, но и поныне они верны себе. Я знаю целую группу однополчан, всего около восьмидесяти человек, обосновавшихся в Париже. Они работают носильщиками и грузчиками на железнодорожных станциях и все живут в складском бараке. Многие более чем способны заниматься умственным трудом, и были возможности подтвердить это делом, но ради товарищества они предпочитают тянуть эту лямку. Замечательны плоды их усилий. Толково распоряжаясь совместным счетом, они со временем купили дом в парижском предместье, теперь там клуб и не сегодня–завтра будет российский воинский музей. Уже собраны вещи, представляющие уникальную ценность.

Одновременно с армией Врангеля эвакуировали гражданское население, их доставили в Константинополь, потом расселили в лагерях в пригородах и на Принцевых островах. Это была уже не первая волна беженцев из России, в городе и его окрестностях болели и бедствовали свыше 300 ООО несчастных. Английские, французские и особенно американские организации сколько могли помогали — выхаживали больных, доставляли пищу и одежду, спасали детей. Результаты были превосходны, но при тех масштабах бедствия на все неотложное не хватало сил.

В таких обстоятельствах душераздирающие трагедии становились обыденным явлением. В спешке и неразберихе эвакуации распадались семьи, матери порою навсегда разлучались с малыми детьми. Уже в Константинополе такая семья обнаруживала, что близкие остались в России и судьба их темна и скорее всего ужасна. Среди беженцев свирепствовали и сотнями уносили жизни «испанка», сыпной тиф, брюшной тиф, дифтерия. Особенно страдали дети. Помню, рассказывали, как в одном из островных лагерей беженцев разразилась эпидемия дифтерии — умерли почти все дети. Среди моих знакомых родители в несколько дней теряли двоих, троих, четверых детей.

Постепенно из Константинополя беженцы рассеялись по Европе. Многие обосновались на Балканах, другие, группами прибывшие с севера России, отправились в Германию, где из за падения марки жизнь была дешевле. Считалось, что с сибирским исходом всего покинувших Россию превысило полтора миллиона человек. Эта «интервенция» была в тягость европейским странам, которым хватало своих послевоенных трудностей, и тем не менее они по мере сил помогали беженцам, и всего важнее и полезнее была профессиональная подготовка. Со своей стороны русские принесли в принявшие их страны артистизм, культуру, культ прекрасного, чего не смогли вытравить ни трагическое прошлое, ни убогое настоящее.

Судьба русских в изгнании остается трагической. Нет такого места, где они могли бы чувствовать себя как дома; их терпят, но без большого желания. Боятся конкуренции с их стороны, и если случается безработица, они первыми теряют место, которое заполучили с невероятным трудом. Чаще всего они неспособны выдерживать длительное физическое напряжение, у них нет ни сил, ни навыка к тяжелой работе, а устроиться работниками умственного труда мешает отсутствие нужного диплома. Всего же больнее терзал вопрос, как дать образование детям. Помнившие лучшие времена, они не могли смириться с мыслью, что дети растут неучами, лишены возможности лучше обеспечить свое будущее; и очень многим такое образование было недоступно. Иностранные учебные заведения оказывали щедрую помощь, и русской молодежи есть кого благодарить, но правильно воспользоваться этой поддержкой смогли немногие, остальные пробивались самостоятельно.

Между тем и Париж наводнили беженцы. Большинство прибывавших искали работу и с течением времени фортуна улыбалась им, если они действительно стремились зарабатывать на жизнь. В те годы Франции не грозила безработица, наоборот, дел было в избытке и требовались рабочие руки. Но прежде чем оглядеться и устроиться, они нуждались в моральной и материальной поддержке, особого внимания требовали старики и больные, а таких было множество. Им в помощь основались организации, работали в них тоже русские, из тех, кому средства или горячее участие в чужих судьбах позволяли отправлять свои обязанности безвозмездно.

Отложив иглу и крепдешин, я часами сидела в комитетах, ходила по организациям, готовила благотворительные спектакли, продавала билеты, доставала деньги. Вокруг я видела одну нужду, такую нужду и такое горе, что кровь стыла в жилах. Было сверх человеческих сил и возможностей помочь всем, кто нуждался в помощи, и собственная беспомощность часто приводила меня в отчаяние.

Справлять эту нужную работу было чрезвычайно трудно. Если не считать чувства исполненного долга, она доставляла мне мало удовольствия. Попрежнему многое определяли в наших отношения разобщенность, сектантство; революция обострила классовую настороженность, и эмиграция ее не ослабила. Не «наших» мы воспринимали с опаской, а они платили нам тем же. Я часто сталкивалась с этим, занимаясь благотворительностью. Ребяческая неприязнь прогрессивной интеллигенции к бывшим аристократам, вскормленная предрассудками и предубеждениями, делала почти невозможной работу вместе с ними. Никакой столп либерализма, не говоря уже о социалисте, хотя они одинаково ненавидят советскую власть, не сядет в президиум собрания рядом с великой княгиней, да и в голову не придет устроителям позвать нас всех на одно мероприятие. Я могла быть полезна во многих отношениях, но, как правило, меня привлекали к решению каких нибудь материальных затруднений; политические соображения ограничивали мою деятельность.

Даже те, кому я пыталась помочь, зачастую вели себя странным образом. Еще в начале работы, когда меня было проще простого выбить из колеи, меня больно задел один случай, сам по себе пустяшный. Весною 1921 года я организовала благотворительную распродажу в доме моих друзей. Пользоваться помещением я могла по определенным дням, а они совпали с концом Страстной недели. Набожные соотечественники первым делом возмутились выбором этих дней. К продаже назначались поделки самих беженцев, у них просто не было другого случая выставить их на публику; на все давалось три дня, и уж не говорю, сколько времени и сил ушло на подготовку, поскольку помощников у меня не было. В Страстной четверг я с утра пошла в церковь к причастию. Церковь всегда была на страже трона, теперь священнослужители, заискивая перед общественностью, с особым старанием выказывали нам свое безучастие. Служители божий парижского храма не решились даже провести заупокойную службу по императорской семье с их полным титулованием. В доме моих друзей оставалась масса несделанного, и, чтобы поспеть к распродаже в полдень, надо было пораньше уйти из церкви. Но к причастию пришло очень много народу, и я боялась, что, выстояв очередь, я ни с чем не успею. Я послала сказать батюшке, что мне надо подойти к причастию с первыми, и, конечно, объяснила почему. Он согласился и в нужную минуту прислал служку провести меня через толпу. Пробираясь за ним через людскую толчею, я ловила неприязненные взгляды, а уже в голове очереди услышала негодующие возгласы, никак не приличествующие этому месту. Я не могла поступить иначе, но еще долго не могла простить себе, что попросила для себя особого отношения.

Сама распродажа прошла очень успешно, чему способствовали и красивый дом, и то обстоятельство, что публика впервые лицом к лицу встретилась с беженцами и увидела, на что они способны. А на мою бедную голову продолжало изливаться недоброжелательство. Желая показать гостям и прежде всего соотечественникам, что разделяю общий удел и не чураюсь работы, я выставила несколько своих поделок; меня, конечно, неправильно поняли и обвинили в саморекламе. Это был не единственный досадный случай, и позже бывали такие, и, наверное, это в порядке вещей, потому что люди, с которыми я сталкивалась, почти все хлебнули горя и лишений. Я не сдавалась и продолжала работать. Я много вынесла для себя и стала свидетельницей мужества, жизнелюбия и терпения этих страждущих бездомных людей.

Даже при нашем скромном обиходе жизнь в Париже оказалась дороже, чем в Лондоне. Нельзя участвовать в благотворительности и не вносить чего то от себя; нельзя сидеть сложа руки, когда голодают люди, с кем вы прежде были на равной ноге. Кроме всего прочего, друзья злоупотребляли нашим доверием: начинали дело, которое поставит их на ноги, а дело прогорало; около нас крутились проходимцы, они втягивали нас в предприятия, выгодные только им одним. Так было истрачено много, очень много денег. Полагая, что муж лучше меня приглядит за денежными делами, я доверила их ему, но отзывчивость и неопытность постоянно подводили его. Одна за другой уходили мои драгоценности; с пугающей быстротой таял их запас, поначалу казавшийся неистощимым; средства кончались, доходов не было. Работа, одна работа могла спасти нас от пустых прожектов и полного краха, избавить от этого безрадостного прозябания.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 797
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:10. Заголовок: Мать и сын В целом ..


Мать и сын

В целом первая зима в Париже не была богата событиями, если не считать мою благотворительную деятельность, да и она не слишком разнообразила жизнь. По вечерам я все так же шила, мы виделись с теми же людьми, что всегда.

К тому времени я изнемогала от желания увидеть сына. Ему шел двенадцатый год, и хотя я понимала невозможность для нас быть вместе, я стремилась восстановить отношения. При моем втором замужестве шведский двор отнюдь не хотел, чтобы Леннарт встречался с моим мужем, а нынешние мои обстоятельства совсем не отвечали условиям его жизни, так что мне нечего было ему предложить. Все это я прекрасно сознавала, но от этого не делалось легче.

На несколько дней с частным визитом в Париж прибыл шведский король Густав V, мой бывший свекор, и была оговорена наша встреча — первая после моего отъезда из Стокгольма. На ней должна была решиться возможность моего воссоединения с сыном. Никогда не забуду, с какой открытостью встретил меня король, как замечательно он меня принял. Расцеловавшись, он, как в былые времена, заговорил со мной по шведски. В беседе, особенно с лицом старшим по возрасту, шведы используют форму третьего лица либо титулование. Будучи замужем за его сыном, я всегда обращалась к королю «отец», но теперь, ввиду происшедшего, я потерялась и спросила по–английски:

— Как вы хотите, чтобы я называла вас, сэр, — причем выделила голосом это слово: сэр.

— Конечно, отец, — сказал король и добавил: — Если ты сама не против. Ты знаешь, как я любил твоего отца; его больше нет, и мне будет только приятно, если ты будешь звать меня так же. Надеюсь, ты меня понимаешь.

Я до такой степени была тронута его добротой, что от переполнявших чувств не нашлась, что ответить. За последнее время благополучная родня отнюдь не баловала нас вниманием, и я была более чем благодарна ему за эти слова.

После такого начала наши переговоры, естественно, пришли к удовлетворительному итогу. Король согласился на мою встречу с сыном. Правда, встретиться мы должны на нейтральной почве: мне нет пути в Швецию, а мальчику нечего делать в Париже. Позже будет решено, что лучшее место для встречи — Дания. У нас там с обеих сторон родственники. Дмитрий захотел ехать со мною, мы можем остановиться у Марлингов, они теперь в британской миссии в Копенгагене. Леннарт приедет со своей старухой няней и моим бывшим конюшим Рудебеком, жить будут у Марлингов либо в отеле. Такой распорядок всех устраивал, а мне было тем более приятно в первый раз увидеться с Леннартом в доме Марлингов. От первой встречи многое зависело в будущем, и я рассчитывала, что чуткость и здравый смысл леди Марлинг очень помогут мне.

В начале лета 1921 года мы с Дмитрием отправились в Данию, упиваясь буквально каждой минутой пути. В Копенгаген мы прибыли заблаговременно, чтобы подготовиться к приезду сына. В назначенный день мы с Дмитрием пришли в порт. Когда судно из Швеции уже подходило к причалу, я так разволновалась, что для надежности прислонилась к стенке. С палубы парохода нам махал рукой крепыш в матроске. Как же он вырос! Рядом в сером костюме и черной шляпке стояла его верная нянюшка; такое родное лицо, такие горькие воспоминания оно навеяло. Я будто снова видела, как она снует в детской; никогда слова не скажет, а потом выяснится, что она была добрее остальных и лучше них все понимала.

Корабль причалил, Дмитрий взял меня под руку и повел. Наши спускались по сходням. Я обняла сына, расцеловалась с няней, тут же обе залились слезами, между тем отлично владевший собою двенадцатилетний подросток степенно беседовал с дядей. Мне радостно и горько вспоминать эти минуты.

Леди Марлинг не могла разместить у себя всех спутников Леннарта, и, поскольку разлучать его с ними не полагалось, они всей группой отправились в отель. Впрочем, миссия располагалась прямо напротив отеля, и я каждое утро проводила с сыном в его комнатах. После завтрака в миссии мы всей компанией, включая детей Марлингов, катались на автомобиле, посещали интересные места. Вдовствующая императрица Мария Федоровна проводила лето в своей вилле на берегу моря, неподалеку от Копенгагена, мы часто навещали ее. Эти посещения были особенно хороши тем, что, несмотря на изгнание и перенесенные горести, старая императрица до последней мелочи сохранила уклад своей прежней жизни. Понятно, от былой парадности не осталось и следа, все было скромно, даже бедновато; но вы дышали старорежимным воздухом, вкушали сладость былого. В ее простодушии и безучастности к окружающему было столько внутреннего достоинства, что и в этом потертом темном платье была видна российская императрица, и старый домишко казался дворцом. Меня поражало, до какой степени выдержанно и царственно принимала она свою судьбу. Она держалась ровно так же, как всегда: так же заинтересованно воодушевлялась нашими делами и так же была далека, на старый манер, от сегодняшних тревог и по детски наивно вникала во все.

Наше пребывание в Копенгагене совпало с проходящим там смотром шведской конницы, и понаехало много военных, кое–кого я знала. Приехала и несколько дней провела с нами моя любимица фрейлина Анна Гамильтон, теперь уже мать троих (или четверых?) детей. Все они опекали меня, и я чувствовала себя совершенно счастливой.

Как быстро летело время, совсем мало оставалось этих восхитительных дней. Мне предстояло прощаться с Лен–нартом, а ведь между нами протянулась новая и такая нежная связь. Сохранится ли она к следующей встрече? Мы только–только начали понимать друг друга. Трудно поверить, что мы опять разлучимся, что он вернется в общество, которое я раз и навсегда оставила и где мне нет места даже как матери. Я никогда не увижу, как он живет там, у себя в Швеции, не узнаю, кто его окружает, и что ему на пользу, и как на него влияют. И мне, страннице, негде его принять, а как хотелось, чтобы он полюбил Россию, с каким восторгом я бы открывала ее для него. Впредь мы будем видеться, как цыгане, в отелях, в чужой обстановке. Лишенная родного угла, чем я располагала? — кроме житейской умудренности, каковой и делилась, усевшись с ним на жесткий плюшевый диванчик в общей гостиной или теснясь в такси. Это было тяжелое испытание: моя впечатлительная натура бунтовала, слова застревали в горле, я чувствовала себя глупо и скованно. В такие минуты я, всегда с грустью думавшая об уходивших годах, с радостью перескочила бы через несколько лет, чтобы застать Леннарта уже взрослым и свободным.

В последовавшие семь лет, что я жила в Европе, мы виделись только дважды. Переговоры о встрече занимали столько времени и готовились с такой тщательностью, словно речь шла о проведении международной конференции, а не о свидании матери с сыном. Вся эта подготовка чрезвычайно усложняла дело. Правила придворного этикета давно потеряли для меня всякий смысл, и когда теперь мне навязывали их, я чувствовала себя отброшенной в другую эпоху.

В следующий раз мы виделись с Леннартом в Висбадене, в Германии. Ему уже было четырнадцать лет. Я никогда не смогу освободиться от грустных воспоминаний о тех жарких и невыносимо скучных днях, что мы провели вместе, о моих отчаянных попытках занять и развлечь его. Я постоянно чувствовала себя не в своей тарелке, я боялась, что у него останется тягостное впечатление от нашей встречи и он будет вспоминать меня с ужасом. Право, в таких условиях лучше совсем не встречаться, подождать, когда все само наладится.

В тот раз мы часто устраивали автомобильные прогулки и однажды выбрались в Дармштадт, резиденцию великого герцога и герцогини Гессенских. Великий герцог Эрнест доводился братом покойным императрице Александре Федоровне и великой княгине Елизавете Федоровне, тете Элле. В детстве мы часто наезжали в Дармштадт с дядей Сергеем и тетей Эллой, и у меня остались самые лучшие воспоминания об этих поездках. Помимо удовольствия встретить после стольких лет великого герцога и его жену, в их доме, я знала, многое напомнит мне о прошлом. Сестры, императрица и тетя Элла, обожали брата и родительский дом. Представился редкий случай показать Лен–нарту место, по крайней мере косвенно связанное с моим прошлым, с детством, когда не надо было мыкаться по свету.

Как я и ожидала, поездка была одновременно грустной и радостной. Спустя целую вечность увидеть некогда такие родные места было то же, что читать эпилог романа. Та же обстановка, и люди те же, а сюжет ушел вперед, дети выросли и постарели родители.

Революция в Германии лишила великого герцога официального положения и некоторых владений, но личного имущества в основном не тронула. Как частное теперь уже лицо он по–прежнему пользовался уважением бывших подданных, был свободен в передвижениях, а главное, его и семью оставили в стране, в родных пенатах.

Правда, окружающая обстановка потускнела. Дом показался чересчур большим, не по нынешним запросам. В залах не было ливрейных лакеев, не было караула, у въездных ворот не стояли часовые. Дорожки дворцового парка поросли травой. Казалось, все здесь, включая дворец и сам город, долгое время томилось взаперти. Прохожие напоминали осоловелых осенних мух, да и сами герцог с герцогиней недалеко ушли, они словно укрыли мебель чехлами и тем удовлетворились.

Своей жизнью они были вполне довольны, и частное существование их устраивало. Дядя Эрни всегда живо интересовался искусством и даже теперь находил себе занятие. Наши беседы в основном вращались вокруг ужасной судьбы его сестер, но никакими новыми сведениями он не располагал, знал все то же, что и я.

После Висбадена я увидела сына только через три года. Время шло, он приближался к возрасту, когда будет свободен распоряжаться собой. Теперь ему было семнадцать. На сей раз мы сговорились встретиться в Брюсселе, где он будет проездом из Италии, где навещал бабушку, шведскую королеву. Та была к нему очень привязана и все эти годы старалась держать его подле себя. Обстоятельства моего отъезда из Швеции не оставили у нее добрую память обо мне, и правильно, что в ее присутствии мое имя не упоминалось. Но в окружении Леннарта еще оставались люди, не дававшие ему забыть меня, — в первую очередь его старая нянюшка. После моего отъезда она регулярно писала мне в Россию, продолжала говорить с ним обо мне, освежая его память. Сейчас, когда он вырос, она была на пенсии, жила в своей квартирке в Стокгольме, Леннарт часто проведывал ее. Как в детстве, он так же не чаял души в ней, и для его духовного развития эта женщина сделала гораздо больше, чем все, кто окружал его. В Висбадене она еще была с ним, но на этот раз путешествовать с няней уже не годилось. Его сопровождал граф Левенгаупт, исполнявший какую то придворную должность и мой старинный доброжелатель.

Чтобы не терять драгоценного времени, отпущенного нам на встречу, я приехала в Брюссель на день раньше, номер в отеле уже был заказан. Горничная распаковала вещи, мы вдвоем переставили мебель в гостиной, сглаживая казенный вид. Я расставила какие то безделушки, побросала на пол подушечки и отправилась в город за цветами. Управившись с приготовлениями, я решила немного отдохнуть, тем более что страшно разболелась голова. И только я прилегла в шезлонг, как в дверь постучали. Вошел коридорный и подал на подносе карточку. Граф Левенгаупт просил принять его. К радости примешалась тревога, отчего он приехал на день раньше своего подопечного. Через малое время открылась дверь и вошел граф. Мы не виделись с самого моего отъезда из Швеции, а тому было много лет, и первые минуты мы просто глотали слезы.

— Когда же приезжает Леннарт? — спросила я, справившись с чувствами.

— Принц Леннарт уже здесь, — ответил он.

— Здесь?! Отчего же мы не виделись? Где он?

— Во дворце, на приеме у кузины, кронпринцессы Астрид.

Оказывается, Леннарт тоже надумал приехать на день раньше. Граф Левенгаупт видел, как я подъехала к отелю, но не решился застигнуть меня врасплох и не подошел. Он счел, что будет правильнее дать мне отдохнуть с дороги (а это пять часов из Парижа), а Леннарт тем временем пусть повидает кузину. Хотя им двигали самые добрые намерения, я не была в восторге от такой щепетильности.

Мы ждали Леннарта и говорили о нем. Еще мальчиком он был дружен с детьми Левенгаупта, и граф принимал в нем большое участие. Он был откровенен со мной и многое порассказал о его отрочестве, чего я ни от кого больше не слышала. Нелегко узнавать о сыне от постороннего человека, но я утешилась уже тем, что он был в хороших руках.

Наконец Леннарт пришел. За три прошедших года он подрос, совсем молодой человек; и как же я радовалась, что долгожданная минута настала. Мне стало ясно, что тревожиться не о чем. Еще три года, и он будет совершенно свободен, и меня поразило, а еще больше обрадовало, что он думает так же, как я.

Как мы давно были разлучены, как скверно складывались обстоятельства, но непостижимым образом он прилепился ко мне. Эта его тяга ко мне напомнила меня самое в прошлом: то же чувствовала я к отцу после его второго брака и высылки в Париж. Что бы ни говорили вокруг, как ни склоняли на свою сторону, ничто не поколебало моей любви к нему, и чем дольше мы были в разлуке, тем дороже он мне был.

Я часто взглядывала на Леннарта с замешательством, поражаясь, что этот крупный юноша мое собственное дитя, зато для него я была в порядке вещей. В этот раз наши отношения быстро приняли легкий и близкий характер, словно мы всегда были вместе, и прекрасно было то, что он видел во мне не родительницу, но подругу почти его лет. Я в самом деле была моложе многих из его окружения, но он явно не ожидал, что я так моложава. Когда мы выходили, он ревниво присматривался, как реагируют на нас прохожие; его восхищало, каким контрастом смотрелся на невзрачных брюссельских улицах мой парижский туалет.

Я старалась понять моего сына. Разборчивое воспитание усугубило его возрастные неопытность и наивность, а сиротское отрочество питало самостоятельность. Непосредственный и веселый мальчик, он не забывал правил, в которых его растили. Это был настоящий шведский принц.

Я гадала, как устроится его будущее в нынешние времена, ведь никто, включая самого принца, не мог знать, когда жизнь обратит к нему свой страшный лик. Пока что к встрече с действительностью он был готов едва ли лучше меня в его годы. Я долгое время страдала от того, что его убеждения формируют другие люди, что я не могу быть сколько нибудь полезна его развитию, а теперь впервые поняла, что на сегодняшний день даже лучше, что меня не было в его окружении. Позже мой опыт может действительно представить для него какую то ценность, он скорее доверится ему. И может так случиться, что я еще посодействую его счастью.

Теперь это был молодой человек, отвечавший за свои поступки, и утешала мысль, что мы вольны встречаться где и как нам захочется. Для меня многое значило, что в 1932 году я смогла приехать в Лондон, когда он женился на девушке простого звания, хотя и огорчилась его далеко зашедшей самостоятельности, выразившейся в отказе венчаться в церкви.

В Брюсселе мне наконец представилась возможность повидать королеву Елизавету и короля Альберта. По приезде я отправила королеве просьбу удостоить меня аудиенции, и она пригласила меня с Леннартом на обед. Я давно питала к ней самые восторженные чувства, она олицетворяла для меня истинную королеву. Я благоговела перед каждым ее действием. Она устроила свою жизнь безотносительно своего высокого положения и, что уже совсем редкость в наших кругах, оставалась в этом положении самой собой и королевой. Издалека радуясь ее выдержанности и вкусу, при всей основательности ее интересов, я ценила в ней прежде всего человека, мне нравились ее улыбчивая открытость и элегантная строгость туалета.

Увы, мой визит во дворец был слишком кратким, чтобы сойтись с ней поближе. До и после обеда мы переменно сидели на диване и вели разговоры пусть и не скучные, но без которых вполне можно было обойтись. Право, с другими людьми мы были бы раскованнее.

Возвращаясь тогда в Париж, я не тревожилась о Леннарте.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 798
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:12. Заголовок: ЧАСТЬ ВТОРАЯ «КИТМИР..


ЧАСТЬ ВТОРАЯ «КИТМИР» И ДРУГИЕ НАЧИНАНИЯ

Рождение «Китмира»

В 1921 году завершился первый, драматический, а для кого то даже романтический, этап нашего исхода из России, и первоначальный интерес к нам угас. Нас было слишком много, российских беженцев, мы уже воспринимались как заурядное явление. Сами мы еще не сознавали этого, но жизнь заявляла свои права.

Вслед за нами и брат уехал из Лондона и поначалу жил в двухкомнатной квартире неподалеку от нас. Деньги кончались, и ему тоже пришлось озаботиться подысканием работы. В денежных делах он повторил мой опыт. Без разбора давал на благотворительность, ввязывался в сомнительные предприятия. Его дела я всегда принимала ближе к сердце, нежели собственные неудачи, постоянно тревожилась за него, и в конечном счете он стал утаивать от меня реальное состояние своих дел. В первые парижские годы мы нечасто виделись. Мы жили разными интересами, к тому же он сторонился нас, не одобряя наше тогдашнее окружение. Если надо было увидеться, я шла к нему утром на квартиру, мы завтракали. Не то чтобы мы отдалились друг от друга, мы по–прежнему мы были близки как никто другой на свете, но именно потому, что мы так хорошо понимали друг друга, мы избегали определенных тем, в особенности самых сокровенных и болезненных. Совершенно неожиданно я столкнулась с проблемами в личной жизни, и без того неясное будущее предстало совсем тревожным. Но я всегда держалась того убеждения, что обсуждать семейные неурядицы — только зря бередить рану, ничего хорошего это не даст. Плакаться третьему лицу, даже самому близкому человеку, значит сделать положение совсем невыносимым. И до поры до времени я держала все при себе.

Со своей стороны и Дмитрий очень трудно перестраивался и, как и я, помалкивал о себе. Соответственно, мы перемывали косточки знакомым и говорили о всякой чепухе.

В конце концов ему предложили место, и он его взял, в винодельческой фирме в Реймсе, и там он показал себя настолько ценным сотрудником, что его ввели в совет директоров. В Париж приехал и мой свекор с Алеком Путятиным. Пока Алек не нашел себе занятия, Дмитрий взял его к себе секретарем.

Сама я все это время неотступно думала о какой нибудь выгодной работе, поскольку с каждым месяцем было все яснее, что с безалаберной жизнью надо кончать. Но с моими данными рассчитывать на что либо особенно не приходилось, а то, что предлагали, либо никак не увлекало, либо было себе в убыток.

Осенью 1921 года я познакомилась с мадемуазель Шанель, преуспевающей модисткой в послевоенном Париже, чья деловая хватка многое обещала. Деловые женщины были в Европе наперечет, их не принимали всерьез, но блестящие способности Шанель уже привлекли к ней общее внимание. Она не обучалась ни искусству модельера, ни портняжному делу, просто у нее была толковая, думающая голова. Родившись в провинции, происхождения самого скромного, она кем только не перебывала, даже «мальчиком» на конюшне. Наконец открыла в Париже маленькую мастерскую дамских шляп на средства умного друга, который сам был деловым человеком и хорошо направил ее.

Модисткой она стала в войну, причем случайно; она избрала это занятие не по призванию, а потому, что при ее ограниченных возможностях оно сулило ей больший успех. Начни она в других обстоятельствах и имей необходимую подготовку, она стала бы прекрасным организатором в любом выбранном деле.

Ко времени нашего знакомства она была немногим старше меня, но при взгляде на нее ни о возрасте, ни о внешности не приходилось задумываться. Запоминались твердая линия подбородка и решительная посадка головы. Вас буквально сминала ее будоражащая, заразительная энергия. До Шанель парижские дамские мастера составляли немногочисленную касту, ревниво оберегавшую свои права. Они шли на поводу у сравнительно небольшой группы привередливых модниц; потом, и очень не скоро, до неузнаваемости испорченные модели поступали к покупщикам. Тогда не было сезонных продаж и предложений на следующий год. Мода подстраивалась под прелестную графиню такую то или княгиню сякую то, которым этот наряд был к лицу. В ущерб делу торжествовал индивидуальный подход. Шанель первой пошла навстречу публике, делая всем одинаковое, первой, помня про кошелек, сделала моду демократичной. После войны людям хотелось простого, безыскусного; Шанель воплотила это в одежде, и это был правильный шаг. Она олицетворила свое время, и пусть она презирала расхожий вкус, она ревностно служила ему.

В нужное время жизнь свела меня с этой необыкновенной женщиной. Познакомившись с ней, я надеялась, что она поможет мне полезными советами, и мы прикидывали так и сяк и обсуждали, что мне подойдет, и ни к чему не приходили. Все решилось случайно, совершенно неожиданным образом.

Меня увлекала сама личность Шанель, ее кипучая энергия и живое воображение; я часто бывала в ее рабочей мастерской на третьем этаже дома по улице Камбон, где размещалось и все ее предприятие. Тогда она была в расцвете творческих сил. Каждый день ей приходила свежая, оригинальная идея, которая тут же запускалась в дело, и шли нарасхват как первые, дорогие образцы, так и более доступные повторения. Известность Шанель в значительной степени основывалась на том, что ее модели были просты в производстве; буквально за порогом ее мастерской начиналось их производство. В ту пору она привезла с Фарерских островов несколько пестрых свитеров и загорелась мыслью использовать их рисунок для вышивки на шелковых блузках, и однажды я пришла в самый разгар ее спора с мадам Батай, поставлявшей ей вышивки. Обе рассматривали готовый раскрой малиновой крепдешиновой блузки. Шанель сбивала цену, говорила быстро и много и обилием доводов совершенно сразила мадам Батай. Я помню окончание этого неравного поединка.

— Нет–нет, мадам Батай, я не стану платить шестьсот франков за эту работу, — говорит Шанель.

Дородная мадам Батай, потея в облегающем темном платье, напрасно пытается вставить слово в поток образумливающей речи Шанель.

— Но обратите внимание, мадемуазель… — пыхтит мадам Батай.

— На что, мадам? — обрывает ее Шанель. — Благоволите объяснить, на каком основании вы запрашиваете эту несуразную цену; я, например, не вижу для этого никаких оснований.

— Блузка расшита китайским шелком, а килограмм стоит…

— Мне безразлично, с каким шелком вы работаете, — продолжает свое Шанель, — это вообще не мое дело. Мне нужно продать эту блузку. Пока что она очень дорогая. Просите меньше, и конец разговору.

— Но, мадемуазель… — задыхается мадам Батай, покрываясь красными пятнами.

— Милочка, — снова обрывает ее Шанель, — мне кажется, вы не меньше меня должны быть заинтересованы в том, чтобы нашить этих блузок как можно больше; постарайтесь это понять и будьте благоразумны. Снижайте цену. Вы не одна в Париже делаете вышивку, любой с восторгом будет работать для меня. Не хотите — не надо.

Шанель взмахивает обрезками вышитой ткани, показывая, что говорить больше не о чем, и мадам Батай скрывается за дверью.

И тут я неожиданно услышала свой голос:

— Мадемуазель Шанель, если я вышью эту блузку на сто пятьдесят франков дешевле, вы отдадите мне заказ?

Что толкнуло меня сделать это предложение, я не знала, не знаю и теперь.

Шанель взглянула на меня.

— Ну, разумеется, — сказала она, — только это машинная работа. Вы что нибудь знаете о машинной вышивке?

— Ничего не знаю, — честно призналась я. Это развеселило ее. — Пусть машинная, — продолжала я, — попробую найти машинку и научусь.

— Попробовать всегда можно, — с сомнением в голосе сказала Шанель.

В тот день я уходила от Шанель не чуя под собою ног. Так неожиданно пришедшая идея ударила в голову, как бокал шампанского; меня охватил почти хмельной восторг. Как же я раньше не задумалась об этом? Ведь это единственное, что я умею делать; меня учили вышивке в художественной школе, в Стокгольме, я использую те навыки. На улице я взяла такси и сразу поехала в компанию швейных машинок «Зингер». В дороге припоминала, как переносится узор на ткань. Я видела школу, ощущала плотную бумагу под рукой, слышала скрип угольного карандаша. Пальцы изнывали по делу. Я предвкушала муки и радости творчества.

В «Зингере» меня ждало разочарование: у них не было машины, которая кладет нужный шов. Надо искать, но затевать поиски в тот день было уже поздно, и я, все еще взбудораженная, отправилась домой, а там, чтобы не расхолаживаться, села за телефонную книгу, выискивая адреса мастерских вышивальных машин. Мне снова не повезло, и только несколько дней спустя я нашла нужное в промышленном справочнике «Боттен». Я немедленно поехала и где то на задворках беднейшего парижского квартала нашла эту фабрику. К моей радости, там был большой выбор машин — от простейших, а мне такая и нужна, до самых сложных. Еще до выбора машины я решила, что буду работать по американской методе, то есть начну с нижней ступени. Надо знать, чего требовать от будущих работниц, а для этого я сама должна до мелочей освоить машину, которую возьму, научиться работать на ней. Управляющий уведомил меня, что купивший машину вправе обучиться работе на ней на фабрике, и я тут же ее купила и договорилась о стажировке. Под вымышленным именем, в старом платье и новехоньком рабочем халате, благоразумно оставив дома драгоценности, я с утра пришла на фабрику. Управляющий отвел меня в мастерскую и передал старшей работнице, плотного сложения блондинке в заляпанном маслом халате, молча смерившей меня надменным взглядом. Не менее двадцати девиц, умерив стрекотание своих машин, также уставились на меня. Мне указали мое место, и старшая невнятно и неохотно объяснила, что надо делать. Самое трудное для начинающего — выводить крючком, он заменяет в вышивальной машине иглу, узор на кальке. Сам этот крючок направляет ручка под столом машины, я держу ее правой рукой, а левая сверху держит работу. Мне дали лист бумаги с карандашным рисунком, чтобы я поставила руку и глаз. Наверное, так учатся водить автомобиль: нужно думать сразу о нескольких вещах. Когда приобретешь сноровку, все кажется просто, а сначала маленький крючок никак не хотел держаться линии. Потребовалось порядочно времени, чтобы он стал слушаться меня.

Много дней я горбатилась над машиной, неустанно давя ногою педаль; окон в мастерской не было, освещение тусклое, в воздухе — взвесь пыли и масла. Девушки считали мои занятия баловством, за свою не держали, но и кем я была, тоже не представляли и относились ко мне неприязненно. Когда я одолела начальный этап и мне доверили куски материала и нитки, старшая и не подумала подойти к моему месту — взглянуть, что у меня получается, подсказать и поправить. Приходилось вынимать работу из машины, и значит, обрывать нитку и нести к ней, а ей нравилось уронить мое шитье, чтобы я нагнулась за ним. Это уже потом, когда я стала скупать их машины и в мастерской проведали, кто я на самом деле, мы много и от души посмеялись над их прежним отношением ко мне.

Вечерами мы с мужем и его родителями обсуждали, как наладим нашу вышивальную мастерскую, для начала, разумеется, в скромных размерах. Свекровь была мне доброй помощницей. Выбрали и название: «Китмир» — по имени сказочной собаки из иранской мифологии. Забавно натолкнулась я на это имя. Мы тогда были очень дружны с последним, еще дореволюционного времени, российским послом в Вашингтоне Бахметьевым и его женой–американкой. Эта немолодая пара жила в удобном доме на Университетской улице, на левом берегу Сены. Бахметьев был человеком старого закала, в ногу с временем он не желал идти, почти набожно чтил прошлое. Перед отъездом из Вашингтона он упаковал в ящики парадные портреты российских монархов, украшавшие посольские стены, и все вывез с собой. Если оставить, пугал он себя, им не окажут должного почтения. Их трудно было назвать подлинными произведениями искусства, однако они все нашли свое место на стенах его парижской гостиной, из нарядных золоченых рам строго взирая на окружающее.

Госпожа Бахметьева полностью разделяла взгляды мужи; они так долго прожили вместе, что даже внешне стали похожи друг на друга. Ее постоянной заботой в Париже была помощь изгнанникам. Старики были бездетны, и госпожа Бахметьева изливала любовь на четвероногих, заполонивших весь дом. Среди прочих там были три пекинеса, и одного, прелестного чернушку, звали Китмир.

Стали подыскивать подходящее помещение. Такое одушевление владело мною, так я горела скорее начать свое большое дело, что все, казалось мне, движется слишком медленно. Мысленно я видела себя во главе влиятельной фирмы, я диктую телеграммы, отвечаю на телефонные звонки, делаю распоряжения; и сижу я за столом орехового дерева, вокруг — образцы, рулоны шелка, альбомы с эскизами. Моим идеалом было изнемогать от обилия работы. В конце концов все мои желания сбылись, за исключением орехового стола, а пока что меня бесила необходимость еще потерпеть.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 799
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:14. Заголовок: Шанель на демонстрац..


Шанель на демонстрации

Очень вовремя подоспела эта работа, она позволит мне вести деятельную жизнь, затребует сил и воображения, а мне как раз нужно было чем то загрузить себя и отвлечься от мыслей о собственной персоне. Я долго витала в облаках, пора действовать, и сейчас требовалось доказать себе, что я могу действовать; требовалось исполниться веры в себя и рассчитать собственные силы; и еще нужно вернуть самостоятельность и свободу рук, какие были у меня в войну, а с тех пор куда то подевались.

Чем дальше, тем больше убеждалась я в том, что лучшей работы для себя не могла бы придумать. Во–первых, у меня будет оптовый сбыт, мы не будем конкурировать с ателье дамской одежды и магазинчиками розничной торговли, которые завели в Париже нуждающиеся в работе русские женщины; во–вторых, я буду работать на рынок,

не на частных заказчиков, и мне будет проще отказывать друзьям и знакомым; в–третьих, у меня надежный заказчик, Шанель, и с этой стороны, думалось мне, я вряд ли чем рискую. И наконец, я сделаю доброе дело, дав работу русским девушкам.

Я безоглядно, до смешного верила в будущее. Не имея никакого опыта в делах, я ни на минуту не задумалась об ожидавших меня трудностях; а задумайся я, и при всей моей жажде деятельности я вряд ли решилась бы продолжать. А так мне кружили голову азарт и отвага молодого генерала накануне решающего сражения.

Около месяца потребовалось для того, чтобы я досконально разобралась с вышивальной машиной, приобрела определенные навыки работы с нею и спорый темп. И я распорядилась перевезти машину ко мне на квартиру. Дома поставила ее посреди гостиной и, усевшись на диван, издали любовалась на нее. Она стояла на ковре между двумя креслами и уставленным безделушками и фотографиями столом — основательная, устойчивая, сама по себе, холодно посверкивая стальными частями… Всего раз–другой в жизни прошлое представало мне не отдельными сценами, но целиком, некоей картой, где все события умещаются на широком полотне, и видится все в новом ракурсе, словно знакомый пейзаж с борта самолета. Сейчас была такая минута, и я почувствовала себя маленькой и беззащитной. Надо было выходить из этого пейзажа и по–новому строить себя. Я почувствовала головокружение, словно с огромной высоты свалилась на землю. Машина была символом нового уклада моей жизни. Если старое утянет меня к себе, если прежние узы окажутся чересчур крепкими, если меня подведут собственные силы — тогда я пропала. Но если я одолею первые трудности и многое переломлю в себе, тогда мир будет моим. Игра стоила свеч. Еще несколько дней машина бросала мне вызов, но мой дух был неколебим.

Тем временем я нашла двух–трех русских девушек и послала их на фабрику осваивать машины. Скоро нашлось и подходящее помещение для мастерской позади роскошного частного дома на улице Франциска I, с отдельным входом. Потом уже выяснилось, что в доме обитала дама с весьма скверной репутацией, о ней годами судачили в Париже. Однажды впервые проведать меня в мастерской пришел приятель и по ошибке позвонил в парадный подъезд. Спросил меня, и открывший ему лакей сухо ответствовал, ткнув пальцем через плечо:

— Если вы к великой княгине, то идите с черного хода.

Это была беспокойная соседка. Однажды она вышла на балкон и выстрелила в себя. Звук выстрела услышали с улицы и немедленно была оказана помощь. Впрочем, она только ранила себя и скоро поправилась.

Комнаты, где я думала разместить мастерскую, были очень странной планировки, но нам они идеально подходили. Мы взяли это помещение, подписали аренду, а тут и девушки завершили ученичество. Я перевезла в мастерскую мою машину и купила еще две со всем, что к ним полагалось. Мы были готовы приступить.

Было начало января. Шанель готовила свою весеннюю коллекцию моделей, которую обычно показывала 5 февраля, так что времени у меня было всего ничего. Надо было продумать и подготовить узоры и сделать образцы. Надо было еще накупить тканей, и на это ушла масса драгоценного времени, поскольку оптовые склады располагались на окраинах Парижа. Я часами совещалась с Шанель, объяснявшей, что ей требуется, и дававшей указания. Ей предлагались рисунки на бумаге, потом они переводились в материал и снова показывались ей. Помимо этой работы была еще масса технических мелочей, за этим тоже надо было проследить. Отчаиваясь, но и с каким то задором я боролась с совершенной чепухой, изнемогала под бременем пустяшных дел, потому что отличать важное от ненужного я пока что не научилась. Единственный человек, самоотверженно помогавший мне, была моя свекровь, княгиня Путятина, но и она была такой же новичок в деле, как и я. Оглядываясь назад, я понимаю теперь, что ни в начале, ни позже Шанель не помогла мне в деловых вопросах; она заказывала товар, требовала его в срок, но об организации дела ничуть не тревожилась. А я не знала азов производства и не подозревала, что развитие дела в основном зависит как раз от его организации.

Как бы то ни было, первые узоры были составлены, шелка подобраны, образцы подготовлены и приняты. Приближалась заключительная, самая важная стадия работы: разрезать ткани, перенести по трафарету рисунок и вышивать. Кроили у Шанель, остальное была наша работа. Самое трудное было готовить трафаретки на больших листах бумаги. Мои мастерицы были все скороспелки, и никто не надоумил меня, что для такой работы существуют специалисты, они бы все сделали быстрее и лучше нас.

Дрожа, как в лихорадке, мы проделали все, что от нас требовалось, и только с одной вещью вышло неладно. Кусок ткани выскользнул из рук, и перед рыжевато–коричневого жакета испортила краска, которой мы переносили узоры. Вывести ее было невозможно, а хуже всего то, что пришлось просить у Шанель новый кусок.

Наконец были готовы и отправлены вышивки для нескольких блузок, сарафанов и жакетов. Кое что из этого я сшила собственными руками. Очень хорошо помню длинный светло–серый сарафан с вышивкой в тон ему, но с разными оттенками и добавлением красного. Когда позже на этот сарафан пошли заказы, я всегда выполняла их сама, потому что это были самые трудные у нас узоры. А впервые «на публике» я увидела его в «Ритце», на даме за соседним столом. Признаюсь, мне стоило огромного труда не глазеть на даму и удержать руки, рвавшиеся ощупать знакомый рисунок.

Шанель сама ладила вышивные узоры на место. Увлеченно участвуя от начала до конца в воплощении моих замыслов, я, естественно, не могла пропустить момент, когда они «сядут» на модели. Они на глазах оживали.

Я часто ходила днем в студию Шанель и сидела там, а она работала. Всегда могли потребоваться доделки с вышивками, и лучше, если я буду под рукой.

На протяжении нескольких лет я наблюдала, как Шанель доверяла рукам свое творческое горение. Она никогда ничего не набрасывала на бумаге, творила платье либо по сложившемуся в голове плану, либо как оно выйдет в процессе работы. Как сейчас вижу ее на табурете у пылающего камина. В комнате несусветная жара. На ней почти неизменно простой спортивный костюм, темная юбка и свитер, рукава закатаны по локоть. Как тот сказочный подмастерье пирожника, объевшийся сладким, она осатанела от платьев и ни минуты не думала о собственном гардеробе. Случалось, под бесценную шубу она надевала совершенные обноски, вовсе не подобающие известной модистке. Даже страсть быть на виду не могла заставить ее одеваться нарядно.

В те годы она работала с одной и той же примерщицей, злой старухой в седых буклях и очках, по собачьи верной, но и способной наперекор хозяйке сделать по–своему. С площадки за дверьми студии поодиночке вызывались девушки, на чьих спинах подгонялся раскрой. Порою они томились на площадке по нескольку часов, полураздетые, в халатике или накрыв чем нибудь плечи. Войдя, девушка направлялась к табурету, на котором с ножницами в руке восседала Шанель.

— Bonjour, Mademoiselle.

— Bonjour, Jeanne.

В первый и последний раз взглянув в лицо девушки, все остальное время Шанель не сводила глаз с ее фигуры. Склонив голову набок, она составляла первое впечатление. Начиналась примерка, процедура долгая, поглощавшая все внимание. Встав рядом, примерщица передавала ей булавки. Кроме Шанель, все хранили молчание, сама же она заводила бесконечный монолог. Давала распоряжения, объясняла, что сделать новое, критиковала и отвергала уже сделанное. Старуха–примерщица безмолвно выслушивала ее с непроницаемым лицом, только глаза оставались говорящими, то смягчаясь, то гневно загораясь. И вы понимали: что бы тут ни происходило, в свой час манекенщица выйдет в этом платье. Уйдя в работу, Шанель что то отхватывала ножницами, что то пришпиливала, откинув голову, оценивала результат и, совершенно не замечая окружающих, говорила, говорила. Я сидела в уголке и жадно внимала происходящему.

Мне довелось видеть, как люди, занимавшие большие должности, сидели и помалкивали при обсуждении важных дел, ожидая распоряжений тех, кому происхождение или более высокий пост давали право распоряжаться. Но я еще не видала, чтобы вот так ловили каждое слово человека, утвердившего свой авторитет только силой личности. Я впервые задумалась о том, какую силу заключает в себе личность, насколько это важно.

В пять часов или чуть позже вносили поднос с кофейником и чашками, ставили на скамеечку для ног, поскольку вся остальная мебель была захламлена работой. Иногда с кофе были подрумяненные рогалики с ветчиной. К этому времени работа в основном была сделана, и Шанель откладывала в сторону ножницы, сходила с табурета и расправляла плечи. Если не оставалось ничего неотложного, отпускали манекенщиц. Рабочий день кончился. Но зачастую в спешке проглатывалось кофе и работа продолжалась. Кофе давал передышку. В компании с двумя–тремя угодливыми товарками и зашедшим приятелем Шанель опускалась на ковер, к скамейке с подносом, и с прежним напором заводила свои речи. Она бралась обсуждать все и вся с великим апломбом, порою с жаром, и часто голословно порицала людей и их дела. Она не стеснялась в выражениях, зато легко меняла свое отношение к чему бы то ни было. И она говорила, говорила, не давая никому сказать слово, тем более возразить. Ее заявления были непререкаемы. Она обладала такой силой убеждения, что заставляла вас согласиться с ней по любому поводу — не важно, как вы думали прежде или что подумаете потом, когда уйдете от нее.

С приближением показа она все больше нервничала, и как раз в последние напряженные дни она делала свои лучшие вещи. Порою казалось, что никак не успеть с делами и многие платья будут не готовы, но непостижимым образом к показу все было кончено. Накануне великого дня Шанель устраивала внизу, в «салоне», частный смотр коллекции, для своих, и тут она составляла окончательное мнение о вещи, решала, как ее показать и в какую очередь. Что нибудь выбивалось из общего ряда, и тогда вещь снимали с показа.

Все было как на генеральной репетиции спектакля. Это была своего рода пантомима, где манекенщицы были актрисами, а платья — их ролью. И действие было — игралась одежда. Чем совершеннее взаимодействовали манекенщица, платье и аксессуары, тем выразительнее была развязка, к вящему восторгу потенциального покупателя. Шанель знала язык платья, знала, чем оно может покорить, и на генеральной репетиции ее в первую очередь занимала эта психологическая задача. Она не упускала ни единой детали. Она до такой степени была сосредоточена на разборе, что открывала рот только для окончательного приговора.

— Это платье не годится для коллекции, белая ворона, отнесите его ко мне в студию и повесьте в чулан. А то чересчур коротко, морщит на спине и в плечах, переделать. Эта блузка не смотрится с остальным, нужна другая; отнесите весь ансамбль ко мне наверх. И последнее: пошлите за цветами, нужно, чтобы это вечернее платье немного повеселело, а то какое то старушечье, обожмите его на талии.

Благоговейная, почтительная тишина висела в салоне, где по стенам в ряд сидели владелицы магазинов готового платья. Они то и дело кивали друг другу, восторженно вздымая брови, что то озабоченно шептали в соседнее ухо. Вдоль стен, шурша короткими прямыми юбочками, упруго выступали манекенщицы. Все имело необыкновенно важный вид, поначалу забавлявший меня. Весь этот спектакль с манекенщицами, продавщицами и самой Шанель казался мне странным, не из жизни.

Открытие нового сезона в знаменитом парижском доме моделей всегда некая церемония, показательное для парижской жизни событие. Первые несколько дней коллекцию показывают исключительно зарубежным покупателям, в основном американцам, во множестве наезжающим за французскими фасонами для своих фирм. Рассылаются специальные приглашения, без них никого не пустят. Всякий покупатель стремится пораньше сделать заказы, чтобы пораньше договориться о поставках и по возможности опередить конкурентов. На первый день показа приглашаются исключительно представители серьезных зарубежных домов, и потому покупатели попроще всеми силами стремятся заполучить приглашение. Если они его не получат, то будут силой прорываться в дом. Показы у Шанель, хотя она еще и не достигла апогея своей славы, становились чрезвычайно популярны, улицу Камбон осаждали толпы негодующих покупателей, требовавших, чтобы их пустили.

Позднее у парадного входа выставлялся полицейский наряд, так что на дни показа у Шанель улица Камбон становилась достопримечательностью. Помню, я не успела прийти за час до начала демонстрации и не то чтобы войти — подойти к дверям не могла; а швейцар меня знал и, конечно, пустил бы. Пришлось идти в полицейский участок и оттуда звонить, чтобы меня провели через толпу.

В назначенный день я пришла на улицу Камбон на свой первый смотр, от которого для меня очень многое зависело. Я прошла в студию Шанель, там уже собрались некоторые ее друзья, и перед началом показа мы расселись на верхних ступенях лестницы, откуда было видно все, что происходило в салоне. Вдоль стен в два ряда сидели покупатели, в основном мужчины. Ровно в три часа пошли манекенщицы. Я задыхалась от волнения, едва не закричала, когда вышло первое платье с моей вышивкой. Натурщицы ходили почти до шести вечера, но задолго до этого искушенный глаз Шанель отметил интерес к вышивке. Она сама мне это сказала, но я не поверила, пока не получила тому подтверждение. С окончанием показа публика заволновалась, и я, не усидев на месте, спустилась вниз и прислушалась к разговорам. С кипами новых платьев в руках продавщицы сновали между заказчиками и примерочными. И я постоянно слышала: с вышивкой. Их привлекли оригинальность узоров и новизна исполнения. Сомнений не оставалось: это был успех. Я засиделась у Шанель допоздна, в подробностях обсуждая незабываемый день. Невозможно было поверить, что все прошло так замечательно.

Когда я засобиралась домой, было уже темно. В такси у меня сдали нервы — так я была счастлива. По щекам струились слезы, я не могла их унять, и глаза у меня были на мокром месте, когда я вышла и расплачивалась с шофером. Он взял деньги и, взглянув на меня, ободряюще сказал:

— Ну–ну, птичка, не надо плакать, все еще наладится.

В трудные минуты я потом часто вспоминала эти слова добрейшего парижского таксиста.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 800
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:15. Заголовок: Будни Успех вышивок..


Будни

Успех вышивок настолько превзошел мои ожидания, что буквально оглушил меня. По неопытности я переоценила и собственные свои силы, и рабочие возможности моей маленькой мастерской. Посыпались заказы, а как их было выполнить, если нас всего трое или четверо? Несколько недель мы работали без передыху, особенно я и свекровь. Случалось, я заполночь давила педаль машины, с единственной мыслью в усталой голове: завтра отдавать. Свекровь всегда была рядом, готовила мне работу либо завершала ее, а последнее было самым трудным. Прежде чем вышивать, нужно было приметать к материи муслин, обработанный для прочности химическим составом. По окончании муслин удалялся горячим утюгом, оставалась одна копоть. Копоть висела в воздухе, заползала в ноздри, в легкие, оседала на волосах — все было в этой копоти. От работы свекровь отрывалась только за тем, чтобы пойти к примусу, где постоянно клокотал кофейник, и для поддержания сил налить нам по чашке крепкого черного кофе.

Стояло лето, в тихую темную улицу были открыты окна. Парижский сезон еще не кончился. Где то, может в Булон–ском лесу, дамы в моей вышивке танцевали или ловили прохладу под сенью деревьев.

Когда наконец я возвращалась домой и ложилась в постель, то, засыпая, еще вела крючок по контуру нескончаемого, фантастического узора.

А утром я опять в мастерской, где до прихода мастериц свекровь и приходящая уборщица оттирали копоть. К обеду я уже настолько выматывалась, что стелила на полу в своей комнатке шубу, ложилась и моментально засыпала. Однажды в комнату по ошибке зашел старинный друг Путятиных, нарушив мою сиесту. Я разом проснулась, села и уставилась на незваного гостя. Он, в свою очередь, в немом изумлении смотрел на меня. Потом его глаза увлажнились, и, не сказав ни слова, ни даже попросив извинения, он вышел.

Работалось трудно, я уставала, но все равно была довольна как никогда. Чего то я уже добилась, а еще в меру сил разделила трудную участь моих соотечественников здесь. Увы, все наши усилия были успешны только в одном отношении: мы освоили искусство вышивки, но с деловой стороны наше предприятие страдало отсутствием организации, мы совершенно не представляли, как распределить силы. Из за прибывающих заказов мы расширили мастерскую, увеличили число работниц, но все они были новички: немного поучились на фабрике, а больше у них не было никакого опыта. Конечно, мне говорили, что дела пойдут лучше, найми я профессиональных работников, но я упрямо держалась мысли, с какой начинала дело: по мере возможности помочь своим русским. И потом, за профессиональным работником потребуется профессиональный же контроль, а где мне найти такого специалиста и как вообще с ним работать?

Ко всем этим трудностям прибавилась еще одна, и самая изрядная. Когда мы обсуждали издержки на нашу затею, в расчеты входили аренда, приобретение оборудования и жалованье нескольким работницам. Мы не предусмотрели бюджет и начали без капитала. В результате чем успешнее мы действовали, тем дороже нам это обходилось. Значит, опять продавать драгоценности, а тогда ради чего я начинала все это? У меня всего и остались то жемчуг и изумрудный гарнитур, с которыми я не хотела расставаться. Поразмыслив, я решила, что изумрудами придется пожертвовать. Хотелось быть умнее, чем я была в Лондоне, когда начала продавать свои драгоценности, и я решила продать весь гарнитур сразу. Больно вспоминать обстоятельства этой сделки. Мои изумруды были известны, и перекупщики сговорились взять их задешево. Я поняла это при первой оценке, еще даже не предлагая на продажу. В конце концов я вынуждена была продать их много ниже стоимости, но хотя бы сумма была немаленькая. Немедленно распространилась весть о том, что у меня на руках большие деньги, и понабежали всякие дельцы. На мужа стервятниками накинулись былые компаньоны свекра и не отстали, пока он не пообещал сделать вложение в их дело в Голландии. Путятин был игрушкой в опытных руках, новая игра сулила ему массу удовольствий, а я, мало что понимая в делах, не воспротивилась его планам, он так верил в успех.

Мало–помалу голландское предприятие поглотило все вложенные деньги, ничего не вернув моему собственному делу. Естественно, они скоро прогорели, и я потеряла почти все, что у меня было. Я не представляла, как устоять после такого удара, положение было отчаянным. И все это время мастерская должна была работать, не сбавляя темпа.

Когда заработал «Китмир», Путятин ушел из частного банка, где прослужил больше года, и назначил себя бухгалтером в моей мастерской. Он был бесконечно рад, что представился случай развязаться с вызывавшей у него одно отвращение конторской службой, поскольку если он и служил прежде, то совсем в ином качестве. К работе он был готов еще хуже меня, молодому человеку, каким он был тогда, война предстала в ореоле геройства и азарта. Он не понимал значения сосредоточенных усилий, и скучная рутина канцелярской работы никак не могла увлечь его. Он приходил и уходил, словно отбывая роль в ненавистной ему комедии; он не мог всерьез отнестись к ней.

Между тем он с поразительной легкостью схватывал новое. В Лондоне бегло заговорил по–английски, в Париже быстро припомнил французский, который подзабыл без практики, и на обоих языках замечательно хорошо писал. У себя в банке он вел бухгалтерию и чрезвычайно скоро усвоил все ее премудрости. Работу он выполнял в немыслимо короткий срок. На новом месте, у меня в мастерской, он обложился книгами и так преуспел, что пришедшему помочь бухгалтеру Шанель уже нечего было подсказать. Ясно, что прежней службе в банке он предпочел «Кит–мир», куда мог являться, когда ему заблагорассудится, но и эта работа была не по нему. Он был беспокойный человек, ему было нужно живое, рискованное дело, и этим пользовались личности, превозносившие его предпринимательский талант. Его легко убеждали советы людей, которых он считал своими друзьями, а на деле они использовали его в своих интересах. И скоро «Китмир» стал для него лишь отвлечением от всего, что по–настоящему увлекало его.

Последовавший шесть месяцев спустя второй сезон был даже успешнее первого, но и трудности соответственно возросли. Снова я подготовила слишком много моделей, и хотя число работниц увеличилось, их было недостаточно, чтобы успевать со всеми заказами. Продавщицы у Шанель были сущие мегеры, они обрывали телефон, торопя нас с образцами. Нам твердили, что клиенты жалуются и даже снимают заказы. Приходя к Шанель, я выслушивала столько неприятных вещей и так допекали меня продавщицы, что, случалось, я пряталась от них в чулане в студии Шанель.

Работая для Шанель, мы стали получать заказы от покупателей, желавших иметь повторение вышивок с ее моделей. Нам разрешалось это делать только для иностранных покупателей, распространять копии во Франции мы не имели права. Заказы отдельных покупателей были выгоднее, нежели от модельных домов, поскольку с них было принято запрашивать дороже.

В основном это были покупатели из Америки, и благодаря им я впервые завела там деловые связи. Припоминаю, что первый заказ пришел от Курцмана из Нью–Йорка. Просили несколько дюжин готовых блузок. Задача для меня была новая, а времени давалось в обрез. Искать кого то на стороне сшить эти блузки? Вдвоем с горничной англичанкой мы сшили их сами.

Несколько недель спустя я получила от фирмы Курцмана вырезки из нью–йоркских газет и поначалу даже не поняла, что это такое. Потом уже я узнала, что это «реклама». Фирме Курцмана не терпелось известить свою клиентуру, что она первой продает в Америке мои вышивки. Чтобы выигрышнее представить их, само оповещение было выполнено с большим тщанием. Текст был заключен в рамку, во всех четырех углах выставлены мои инициалы, увенчанные короной. В тексте же, поименованная, с полным титулом, я объявлялась автором этих блузок. Я была возмущена и подавлена. Ничего не зная о рекламных трюках, я не могла пронять, зачем вообще понадобилось связывать мое имя с вещами, которые я продаю; и потом, подумала я, читая такое, люди решат, что сами по себе вещи ничего не стоят — так надо ли их покупать?

Еще одной клиенткой в те давние годы была известная нью–йоркская модистка Фрэнсис Клейн, лучшая и сговорчивая заказчица, сохранявшая верность «Китмиру» во все время, пока я его возглавляла. Когда я распрощалась с Парижем, я увиделась в Нью–Йорке с мисс Клейн, и представился случай поговорить о моем былом коммерческом предприятии. Она быстро уяснила себе все обстоятельства и угадала тогдашнюю меня, а мне в новом свете предстали мои дерзания. В ее отношении ко мне были и жалость, и умиление. Она понимала, что я слепо лезла напролом, а трудности были неодолимые. У меня было мало шансов уцелеть, хотя мое дело само по себе не было безнадежным, что потом и подтвердилось.

Бывали случаи трогательные, бывали и забавные. Продавец из меня плохой, и переговоры с покупателями я переложила на свекровь, а позже на управительницу. Но как то я была одна, явился американский покупатель, и пришлось самой заниматься им. Я спросила, что ему угодно посмотреть; вышивки его не интересовали, тогда я снова спросила, что ему, собственно говоря, нужно.

— Понимаете, — сказал он, — тут, говорят, начальницей великая княгиня. Как думаете, ее можно увидеть?

— Конечно, — сказала я, сохраняя серьезный тон, — я и есть великая княгиня.

Сильнее поразить его мог только удар молнии. Совершенно потерявшись, он стал рыться в карманах и наконец извлек пачку «Лаки страйк».

— Хотел подарить вам что нибудь. Возьмете пачку американских сигарет?

Долго потом зеленая пачка «Лаки страйк» лежала нераспечатанной на моем столе.

Были и такие покупатели, что норовили обойти правила и купить вышивки, не заказав у Шанель оригинальную модель. Отлично помню полноватого господина с сигарой в углу рта, который тянул меня в свою аферу. Убедившись, что словами меня не пронять, он прибегнул к другому средству: достал пачку долларовых ассигнаций и пролистнул ее перед моим носом, словно колоду карт. Другой покупатель, наоборот, имел право на копии, но очень спешил и потому взял узоры на бумаге для двух жакетов и пару образцов по цене готовых вещей. Я совсем не была уверена в том, что это справедливая сделка, но жертва, похоже, была удовлетворена.

По–прежнему все нужное для мастерской я закупала сама. Я ходила по оптовым магазинам и товарным складам, подыскивая материалы для вышивок, подбирая шелка и ткани для образцов. Я теряла время, уставала, но мне нравились эти закупочные походы. Мне удавалось заглянуть в мир совершенно новый для меня, и при этом такой древний в рассуждении французской торговли, все еще исполненный своеобразной поэзии.

Определенно кружили голову гигантские склады, где я покупала штуки китайского шелка на больших деревянных бобинах. Пол был заставлен тяжелыми тюками шелка–сырца с Востока, на рогожках — китайские иероглифы. На полках — богатейший выбор высокого качества шелков для вышивки. Все пестрело многоцветьем, словно попала в огромную коробку с красками. Мне нравилось трогать шелка, подбирать оттенки в тон и по контрасту. Я встречала ткани, словно пришедшие из моего прошлого. Однажды набрела на бледно–желтую крученую нить, примерно с такой работали в монастырях в Москве, где я училась у монахинь вышивать лики святых, оттеняя запавшие щеки поперечными стежками. Были там и настоящие, не тускневшие от времени золотые и серебряные нити для золотого выпуклого шитья корон и орлов по набивке из картона и хлопчатой бумаги. Используют ли сейчас эти дорогие материалы? Когда они мне попадались, я испытывала острое желание вернуться к пяльцам, к спокойной и кропотливой работе.

И еще были величественные и затхлые склады с лионским шелком; на стенах и в альбомах — клочки тканей столетней и старше выделки, а станки на фабриках и сегодня тогдашние. Некоторые образцы я узнавала, как старых друзей, я помнила их по драпировке кресел и парчовым занавесям в дворцах Царского Села и Петергофа. Теребя теперь парчу и шелка, я восхищалась вкусу, искусности и мастерству, накопленным поколениями. Это ремесло удержалось на старых парижских улицах, и работали там по старинке. Там мало что менялось на протяжении веков, рекламы они не знали, о конкурентах не тревожились — просто корпели над работой, как встарь.

В ногу со временем шли склады, где я брала шерстяные ткани. Продавцы здесь были моложе и расторопнее, во всем ощущался предпринимательский зуд.

Новые обязанности заставляли меня жить совершенно по–новому, но я вовсе не ожидала, что одним разом переломится и моя природа. Я по–прежнему терялась из за пустяков и, сознавая это, старалась избегать ситуаций, где могла обнаружить свою бестолковость. Но все равно попадала в такие ситуации, и тогда я старалась скрыть неуверенность за напускным равнодушием. Разумеется, никого, кроме меня, это не обманывало, и в большинстве своем мои партнеры наживались на моей наивности. Было мучительно, когда это открывалось, и я совсем падала духом.

Внешне я вполне приспособилась к новым занятиям, прониклась незнакомой жизнью, наблюдала ее обычаи. Я видела, как ведется дело, знала внутренние пружины главнейшей в Париже отрасли, производящей роскошь. Я сама была к ней причастна. Но шло время, открывались глаза, и в душе начался разброд. Я гордилась тем, что сама создала себе положение, но по каким правилам вести дело, я так и не могла уразуметь. Всю жизнь я была покупательницей, а теперь оказалась по другую сторону прилавка, и это сбивало с толку. Я не могла привыкнуть к пересудам за спиной заказчиков. Мешало и то обстоятельство, что у меня был очень бесхитростный, если не глуповатый взгляд на вещи, чему, полагаю, надо дать объяснение. Я была воспитана в убеждении, что не совсем правильно уделять много внимания одежде и тратиться на нее, что, в сущности, это дурно, а тут я поощряю порочные наклонности — тщеславие и мотовство! Но я скоро убедила себя в том, что мои высокие чувства расходуются на особую категорию людей — завсегдатаев дорогого модельного дома, а эти особы способны сами защитить себя. Я и не представляла, что настолько узнаю женскую психологию за годы работы модисткой.

Я по–прежнему поддерживала близкие отношения с Шанель, и она не уставала учить меня жизни. Я утратила массу иллюзий, но по крайней мере научилась видеть вещи, как они есть, а не в свете былых представлений, и за это я ей благодарна. И еще одну важную вещь она для меня еделала: научила внимательнее относиться к своей внешности. Не так давно мне были не по средствам богатые туалеты, но я особо не жалела об этом. Еще раньше, в войну, редко случалось задуматься о внешнем виде, а в революцию и вообще было не до того. Первые два года в изгнании я почти не снимала траур. Я забыла думать о нарядах. Опытные камеристки, некогда занимавшиеся мною, остались в прошлом. И Шанель с обычною прямотой остерегла меня от небрежения внешностью.

— Вы совершаете большую ошибку, щеголяя в виде беженки, — учила она. — Не рассчитывайте возбудить к себе сочувствие, люди просто станут избегать вас. Если вы думаете заводить собственное дело, извольте являть собою процветание.

Меньше всего я хотела возбуждать к себе жалость и потому прислушалась к ее совету. Мало–помалу она приодела меня, научила пользоваться косметикой, которой я прежде почти не знала. Она даже прислала шведскую массажистку и заставила сбросить лишний вес.

— Вы сознаете, что выглядите сейчас много моложе той, кого я увидела в первый раз? Вам тогда можно было дать за сорок, — сказала она, когда я уже несколько месяцев исполняла все ее указания.

И лишь одно по–прежнему приводило ее в отчаяние: мои волосы. Сама я не умела привести их в порядок, их было так много, что, как я ни силилась, они всегда выглядели неприбранными. У Шанель тогда была уже короткая стрижка.

— Нет, я не могу вас больше видеть с этим безобразным пучком на затылке, это нужно убрать, — объявила она однажды, когда я пришла к ней в студию. Я не успела толком понять, что происходит, как она повыдергала из моей головы шпильки, полной горстью захватила волосы и отхватила их ножницами. Поглядевшись потом в зеркало, мы обе содрогнулись. Но дело было сделано, и с того дня уже больше десяти лет я ношу короткие волосы. Правда, мой парикмахер еще долго приводил голову в приглядный вид.

И к делу Шанель побуждала меня относиться более профессионально — она ни в чем не переносила любительства, попахивающего благотворительностью. Дело, считала она (и справедливо считала), не следует мешать с благотворительностью, но мне еще предстояло доспеть до этой мысли. Чем тогда она, и только одна она, могла меня действительно выручить, так это подыскав мне человека, который поставил бы мое дело на профессиональную основу. В целом же ее советы сводились к самым общим предписаниям, и я не могла их применить без активной помощи.

Все, что исходило конкретно от меня, Шанель встречала с интересом, и хотя обычно была скуповата на похвалы, временами весьма поощряла меня. Отдаваясь какой нибудь одной задаче, мое воображение увлекалось и было вполне продуктивно, хотя в конце каждого сезона я бывала настолько опустошена, что совершенно не верила в возможность придумать в дальнейшем что нибудь новое. Но наступит новый сезон, потребуются новые идеи, и будьте уверены — они придут.

С каждым новым сезоном полагалось обновлять ассортимент, поскольку коммерчески невыгодно застревать на достигнутом. В поисках вдохновения я обращалась к какому нибудь периоду в истории искусства, но почерпнутые из документов идеи следовало приноровить к модельному делу и совершенно иному материалу. Я проводила весьма основательное изучение предмета. Постепенно у меня составилось порядочное собрание книг, альбомов, рисунков и чертежей непосредственно по моей новой специальности.

В один сезон я вдохновилась восточными коврами, в другой — персидскими изразцами. Я использовала орнамент с китайских ваз и коптских тканей. Однажды повторила в ручной вышивке индийские ожерелья и браслеты. Вспоминаю пару мулов, пришедших с персидской миниатюры. Несмотря на дороговизну, эти мулы принесли «Кит–миру» огромный успех.

Не только новые узоры заботили меня: я возвращала к жизни старые материалы, по–новому используя их, например забытую синель. Она шла у меня на отделку шляпок, которые первой стала продавать Шанель, а потом они разошлись по всему миру. Первый образец шляпки я сделала со знакомым, работавшим на Шанель, бессчетные же варианты производили мои вязальщицы. Много сезонов подряд тысячи этих шляпок сбывались во Франции и за границей.




Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 801
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:16. Заголовок: Искусство бизнеса П..


Искусство бизнеса

После полутора лет работы нам стало тесно, и «Китмиру» пришлось переехать в более просторное помещение. Мы арендовали целый дом по улице Монтань; первый этаж отвели под контору и демонстрационный зал, на втором и третьем разместились мастерские и кладовки. Помимо машинной работы, мы теперь делали ручную вышивку и отделку стеклярусом. Наконец я прониклась необходимостью взять профессионалов для определенных операций. К этому времени я со спокойной совестью стала брать к себе не только соотечественниц, понемногу огорчавших меня. Выучившись за мой счет, некоторые девицы после работы копировали мои модели и сбывали их на сторону, а потом, в самый разгар сезона, бросили меня и затеяли свое дело.

В «Китмире» теперь было свыше пятидесяти работниц и целый штат модельеров и техников. Рядом с воротами во внутренний двор висела черная табличка с надписью золотыми буквами «Китмир» и другая такая же красовалась перед дверью в дом. В доставшейся одной мне большой комнате были стол красного дерева, камин, зеркала и столики с образцами узоров и книгами на них. В комнате были два удобных кресла и даже голубой ковер, не очень новые, поскольку перешли ко мне от прежних съемщиков, но после голых стен нашего старого пристанища здесь все казалось мне немыслимой роскошью. Совершенно великолепным было помещение, где мы держали все свои вышивки и показывали их посетителям: это была галерея, пристроенная к стене дома, с застекленной крышей, отчего вышивки сказочно выигрывали. Мое сердце наполнялось гордостью всякий раз, когда я, взглянув на черно–золотую вывеску, шла через двор к парадной двери, ступала через порог и была у себя в «Китмире».

Мне еще на старом месте, на улице Франциска I, из парижских модельных домов поступали предложения что нибудь сделать для них, но в первые сезоны, побаиваясь Шанель, я отказывала. Теперь было совсем иное положение, и окружающие внушали мне, что мы достигли такого уровня, когда можно держать себя более независимо. Будет правильнее расширить сферу деятельности, потому что недальновидно зависеть от одной Шанель: лишись она успеха или я ее расположения, и мое уже немалое предприятие ожидает крах. Будущее показало, что эти соображения оказались неверны, и мы сделали тактическую ошибку.

Когда я впервые посвятила Шанель в мои планы, она в целом согласилась со мной, но при этом передала мне список портних, которых не хотела видеть среди моих клиентов, и конечно это были самые хорошие портнихи. Я пошла ей навстречу, но скоро поняла, что мне придется работать либо только на нее, либо на рынок вообще — средний путь исключался. При случае я на свою голову объяснилась с Шанель, и разом кончились наши задушевные отношения. Она сочла меня неблагодарной и не приняла моих самостоятельных планов. Отныне я не допускалась в ее студию, поскольку она боялась, и не скрывала этого, что я могу вникнуть в ее секреты и даже невольно выдать их ее конкурентам. Мы все реже виделись, отношения расстроились, и я бы уже не порадовала ее прежней верностью. Со своей стороны, Шанель стала работать с другими вышивальщицами, и мне все меньше перепадало заказов. И наконец, когда мы связались с другими домами, а запросы у всех разные, мы утратили особинку, своеобразие.

Новый распорядок меня отнюдь не обогатил, прибавилось работы и хлопот, заказы шли самые разные. Ассортимент расширился, а денег не прибавилось, поскольку с организацией дела я в одиночку уже не справлялась. Останься я в прежних деловых отношениях с Шанель, жилось бы мне легче. А так и опыта не хватало, и шишек я набила еще мало, откуда быть успеху?

Каждый сезон мы должны были готовить не менее двухсот образцов определенной ширины и двух метров в длину. С готовой вышивкой на них они будут определять законченный рисунок платья, для чего требовался определенный портновский навык. Я делилась своими соображениями с модельерами, часто сама делала предварительные наброски, а рисовальщики прорабатывали детали. Материал и характер вышивки обычно отвечали общему замыслу.

Образцы нужно было представлять за месяц до того, как портнихи начнут готовить новую коллекцию сезона. Их паковали в коробки и везли в портняжные мастерские, где с ними разбирались хозяева, модельеры и портнихи. Из заказчиков я принимала у себя в мастерской только посредников и покупателей из за рубежа. У меня были продавцы, специально следившие за размещением заказов, возившие показывать мои вышивки, заключавшие от мастерской контракты с клиентами. Впрочем, в серьезные дома я сама наведывалась.

О встрече с дамским портным следовало договариваться заблаговременно, потому что в нужную минуту его будет так же трудно заполучить, как какого нибудь государственного деятеля, даже если он сам просил показать работу. Окружающие его люди резко возражали против того, чтобы заводить дела с новой фирмой, особенно такой, как моя, и их возражения диктовались исключительно личным интересом. Даже самые видные заказчики привыкли проводить свои малые сделки с оптовыми производителями, и там удача зависела от расположения продавца. От меня, дилетанта, они не ожидали знания правил их игры и, естественно, не пускали меня на свое поле либо гнали с него, если я успела ступить туда. Позже, разгадав эту мороку, я решала деликатный вопрос, задабривая кого нужно подарком.

В назначенный день и час я входила в модельный дом, предваряемая моими продавцами с коробками, и направлялась в какой нибудь уголок ожидать, когда меня позовут. Передаваемая из уст в уста весть о моем приходе доходила наконец до главы дома либо модельера, с которым была договоренность о встрече. Неизменным было одно: против назначенного часа мне приходилось ждать — пятнадцать минут, полчаса, иногда дольше. Ожидая, я наблюдала происходящее. Обычно меня отводили в салон, было утро, межсезонье, и продавщицы праздно сидели сумрачными группами. Но вот входил заказчик. В одно мгновение они менялись, словно сдернув маски: холодно–вежливые лица, ровные, рассчитанные движения. Случалось мне ожидать и в уборной натурщиц, там была совсем другая картина. Пустая неприбранная комната, на столиках — коробочки с пудрой и помадой, баночки с кремом, грязные пуховки, засаленные полотенца. Искусные прически девиц и густой грим гляделись странно с заношенным бельем. Чаще всего они были отощалые, с землистой кожей, локти острые, позвонки можно все пересчитать. Совершенно не смущаясь присутствием моих продавцов, они расхаживали в белье или нечистых комбинациях, по существу полуголые, и, не обращая на нас ни малейшего внимания, обменивались колкими замечаниями. Когда их вызывали в демонстрационный зал, они нехотя одевались и через силу шли. Вернувшись, они сдирали с себя образцы и швыряли их в общую кучу на полу.

Наконец за мной приходили, вели коридорами, черными лестницами, через мастерские. Перед входом в святилище меня еще немного выдерживали. Провожатый мягко стучал в дверь и, приоткрыв, шепотом называл меня. Получив разрешение, меня впускали с предупредительным вниманием, словно к одру умирающего. Поздоровавшись и уделив некоторое время светской беседе, принципал посылал помощника за коробками. Буквально на цыпочках входили мои продавщицы. В полном молчании они ловко распаковывали коробки и по одному помахивали образцами перед начальственным взором, ожидая приговора. Ожидала его и я, примостившись рядом с вершителем моей судьбы. В этих обстоятельствах совсем в ином свете виделись мне плоды моих трудов. Чего ради, думала я, они должны кому нибудь нравиться. Я выносила эту пытку, сидя на раскаленных угольях.

Принятые образцы записывались в книгу и откладывались в сторонку, остальные сваливали на пол, продавщицы складывали их в коробки и уносили домой.

Порою, помимо владельцев дома, составлялся совет из модельеров и исполнителей; на столах раскладывались образцы, и собрание судило и рядило, не считаясь с моим присутствием, а я терпела это как могла. Попадались и обходительные клиенты, и я ценила их такт, но именно первые, злые, заставили меня поверить в то, что я соответствую своему месту, что в этом чужом мире я что то значу, что я на пустом месте что то создала.

После показа и выбора образцов для меня наступал новый этап работы. Портнихи подлаживались к моему замыслу, а то вдруг придумывали что то свое, и надо было в кратчайшие сроки перестраиваться. Менялись вышивки, требовались другие цвета и материалы. Готовились новые образцы. Мои люди бегали по заказчикам, возвращались с новыми пожеланиями и предложениями. Иногда важный заказчик звал меня к себе посоветоваться о новой вещи, внести поправки. Снова я сидела в уголке и ждала. У себя в мастерской я работала с утра и до позднего вечера. Наконец наступал день, когда модельеры уясняли себе, чего им хочется. Плоды их трудов доставлялись в мастерские и предъявлялись публике. На этом моя работа кончалась. После демонстрации заказы рассылались подрядчикам в провинцию, и сотни работниц садились за мои вышивки. У меня наступали каникулы.

Но я уже не могла долго обходиться без «Китмира». Заведя свое дело, я сильно осложнила себе жизнь, но не было случая, чтобы я пожалела об этом. Меня разбирало честолюбие, своего рода спортивный азарт: сойтись с мастером своего дела и непременно победить.

Самая сладостная победа пришла неожиданно. В 1925 году в Париже открывалась Всемирная выставка декоративного искусства, приготовления к ней заняли несколько месяцев. Об участии в выставке заявила Советская Россия. Узнав об этом, я решила, что и мы, со своей стороны, должны показать, на что способны. Будет справедливо показать, что и в изгнании люди работают, главным образом те, кто прежде не работал, а таких у меня в мастерской было много. Я не пожалела сил и средств, чтобы заполучить место в главном здании и заполнить витрину своими вышивками. У меня был французский патент, выставлялась я в своем разряде, в одном ряду с лучшими парижскими вышивальщицами. Когда вместе с модельерами мы кончили заниматься нашей витриной, я впервые подумала, что мои вещи смотрятся совсем не плохо.

Выставка продолжалась несколько месяцев, под конец я забыла думать о моей витрине. В положенный срок нас попросили забрать образцы, мы их забрали. Через несколько недель из расчетного отдела выставки на имя главы «Китмира» пришло приглашение явиться к ним. Я отправила администратора, ожидая каких нибудь очередных неприятностей. На сей раз я ошиблась. Администратор вернулся с оглушительной новостью: мы получили две награды — золотую медаль и почетный диплом.

Когда пришли бумаги, я была счастлива вдвойне. Организаторы выставки, очевидно, ничего не знали обо мне, потому что документы были выписаны на имя «Господина Китмира».



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 802
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:18. Заголовок: Биарриц После сезон..


Биарриц

После сезона меня ничто не держало в Париже, но уезжала я всегда неохотно и ненадолго. Было тревожно оставлять мастерскую, а кроме того, вернейшим свидетельством успеха были новые заказы; хорошо, если они поступали, значит, работа над коллекцией не пропала даром.

Если я и уезжала, то главным образом ради мужа, для смены обстановки. Городская жизнь утомляла его и Дмитрия. Весной 1920 года, еще в Лондоне, сначала Дмитрий, а потом Путятин купили себе мотоциклы с коляской. В Париже они обзавелись «Ситроеном», Путятин гонял на нем по улицам и за городом. К машине он относился как к скаковой лошади, выжимая из нее последние силы. Даже более капитальная машина вряд ли вынесла бы такое обращение, и через три–четыре месяца несчастный автомобиль приходил в негодность, он верещал и скрипел, как старая кофейная мельница. Убедившись, что к дальнейшей службе машина неспособна, он покупал новую и обращался с ней точно так же. С грехом пополам я привыкла к его езде, зато Дмитрий, нечасто позволявший себе это удовольствие, испытывал мучения, когда за руль брался Путятин. Мы сидели сзади, нервно хватаясь за подушки, когда нас мотало из сторону в сторону, а машина летела себе, не разбирая дороги.

В конце концов я норовила навязать ему в попутчики какого нибудь русского приятеля вместо себя. Какие то тайные силы хранили их — случалось, они пропадали на несколько дней и все таки возвращались живыми.

В летние каникулы мы обычно ездили в Биарриц, останавливались там либо в нескольких милях южнее на побережье, в Сен–Жан де Лус. Две–три недели проводили на океане, иногда в компании с мачехой, княгиней Палей, и моими сводными сестрами, иногда с друзьями. Но я уже была в том возрасте, когда курортная жизнь не прельщает, мне было чрезвычайно трудно расслабиться и вести бесцельное и праздное существование, как это принято делать летом. Для работы эти эпизодические наезды ничего не могли мне дать, разве что свели с бесшабашным военным поколением и прибавили жизненного опыта.

Из года в год съезжавшаяся на модные атлантические курорты публика составляла своего рода клан, хотя слетались все с разных концов света; даже приехавшие впервые немедленно делались своими в этом клане. Объединяли всех развлечения и игра. Клан, впрочем, разделялся на группки по интересам и вкусам, и с каждым сезоном они обновлялись. Разгорались дикие ссоры, плелись интриги, завязывались дружеские союзы, заводились романы — и все это в течение нескольких недель, а потом эти истые лицедеи рассеятся по лицу земли и скоро все забудут. Но они с тем же воодушевлением примутся за старое, вернувшись сюда в следующем году; правда, партнеры или соперники могут быть иными — как сложится.

Великолепные пейзажи Страны Басков никого не привлекали, их едва замечали. Для многих это была просто рама, без которой картина не завершена. А картина была самая обычная. Собрались случайные люди и на случайные же деньги устроили себе ненастоящую жизнь, в которой не было ни складу ни ладу. Этот мирок был настолько мал, что никак нельзя было остаться сторонним наблюдателем. Едва приехав, вы сразу оказывались в его центре.

Среди приезжих встречались весьма необычные типы, но и обычный человек, случалось, раскрывался здесь с неожиданной стороны.

У меня была подруга в Париже, англичанка, нас объединяли общие интересы, мы помногу бывали вместе. Однажды она пригласила проехаться с нею в Биарриц и недели две пожить в отеле. Накануне отъезда, сославшись на чрезвычайные обстоятельства, задерживающие ее в Париже, она попросила меня отправиться в Биарриц на ее машине и с ее горничной, а через несколько дней она приедет сама. Я не соглашалась, говорила, что могу подождать, но она так настаивала, что пришлось уступить. Ехать было скучновато, но удобно, и хозяйка приехала даже раньше, чем ожидалось. Она сняла самый большой «люкс» и стала претворять его в дворцовые палаты: нанесли мебель, постелили меховые полости на диваны и кресла, нагородили горы подушек. Арендовали рояль. Все лампы составили под стол, «чтобы мягче был свет», а столы заставили вазами, в основном с белыми цветами. Целый день во всевозможных сосудиках курились благовония. Все это напоминало обстановку из какого нибудь романа Элинор Глин. По заведенному распорядку мы каждое утро отправлялись пополнять запасы духов и благовоний, которые уже некуда было ставить, покупали свежие цветы. Удерживая себя от вопросов, я вносила свою лепту в эти преобразования и ждала, чем все кончится.

Между тем ничего не происходило. Если не считать хождения по магазинам, я мало видела мою хозяйку, часто она даже закусывала у себя в одиночестве. Впрочем, однажды явилась перепуганного вида дама и целый вечер пела для нас. Заходили и курортные знакомцы, перемывавшие потом нам косточки. А я все ждала, чем это все кончится.

И однажды грянул гром. Я ужинала в городе, лил проливной дождь, а в отеле я обнаружила, что хозяйка моя заперлась в чулане. Караулившая у двери горничная доложила мне, что ее госпожа смертельно боится грозы. Я прокричала через дверь, что гроза кончилась, и моя подруга, трепеща от ужаса, покинула убежище.

Наутро я ушла рано, предварительно узнав о ее состоянии. Та еще была под впечатлением прошлого вечера, но я не придала этому значения и с легким сердцем ушла. В обед я вернулась, поднялась наверх — и какой камуфлет! «Люкс» был пуст. Из комнат все вынесено, украшения и лампы вернулись на свои места, в коридорах и вестибюле выстроились чемоданы. Один рояль скучал в центре гостиной. Моя хозяйка исчезла. Впрочем, вскоре служащий подал мне записку. В ней кратко извещалось, что поскольку начался сезон дождей, чему подтверждением предыдущий вечер, она не в состоянии оставаться в Биаррице ни часу дольше и возвращается в Париж.

Счет был оплачен, но я располагала задержаться в Биаррице еще на неделю–другую и поэтому, отказавшись от «люкса», перебралась в более скромное помещение, где и зажила привычной жизнью.

Даже собаки в Биаррице держались кодекса поведения, отличного от того, какому следовали их сородичи в других местах. Таков был короткошерстый, коротконогий, пегий пес–дворняга с вызывающе вздернутым хвостом, отзывавшийся на кличку Панчо. Он был бесхозный и жил сам по себе. Подремывая в шикарном коктейль–баре, он узнавал, где сегодня званый обед, и поспевал туда точно вовремя. А то приживался на какой нибудь вилле, где ему приглянулась кухня. После обеда Панчо отправлялся в гольф–клуб, причем не на своих коротких ножках. Он придирчиво выбирал перевозочное средство. Если ему приглянулся возница, он прыгал в экипаж. Иногда он брал автомобиль, если, разумеется, не возражал водитель. Причем он отлично знал их маршруты и всегда сходил там, где ему было надо. И тем же манером он возвращался, отпив чаю в гольф–клубе. Весь Биарриц знал Панчо и искал его дружбы, но он был сам себе хозяин. Он не нуждался в защите, а в чем нуждался, добывал себе сам.

Последний раз я видела Панчо совсем недавно, и его положение никак не могло его радовать. Я была наездом в Париже и после ужина шла из «Ритца». Вандомская площадь была пуста, перед отелем женщина прогуливала собаку на поводке. Было уже темно, но что то знакомое показалось мне в задорном вывихе хвоста.

— Панчо! — окликнула моя спутница, частый гость в Биаррице.

Услышав, женщина с собакой подошла к нам. Панчо постарел, зато был теперь гладкий, расчесанный. На нем сбруйка, поводок. Приблизившись к нам, он завел хвост между ног, а когда моя спутница заговорила с ним, вообще отвернул голову в сторону.

— Как он оказался в Париже? — спросила я. Приятельница рассмеялась:

— А ты не знаешь? Такие то (ты их помнишь?) взяли его к себе в дом. Это их горничная. Сначала он повадился убегать, но они каждый раз его возвращали. Держали на привязи. И Панно смирился. Под настроение он сбегает, но всегда возвращается. Он же старенький теперь и, наверное, предпочитает иметь крышу над головой. Бедный Панчо.

«Бедный Панчо!» — подумала и я, погладив старого пса.

Помимо случайно сбившихся группок, обитатели Биаррица делились на два разряда: отдыхающие летом, таких было больше, и постоянные обитатели, у них были свои виллы, и они проводили здесь большую часть года. Из последних многие обосновались здесь давно и не желали смешиваться с приезжими, число которых после войны все возрастало. Первые же и не думали оседать в Биаррице, даже обзаведясь там недвижимостью. Для них главным было завести связи, и когда цель была достигнута, они снимались с места. Послевоенный Биарриц был райским местом для честолюбцев, там в самое короткое время делались блестящие карьеры. Там легко сходились и завязывали отношения испанские гранды, английские аристократы, титулованные французы, американские миллионеры, южноамериканские искатели приключений — люди всех национальностей и всякого рода занятий.

Примерно в тридцати милях от Биаррица, по другую сторону испанской границы, в городке Сан–Себастьян в сезон жила в летнем дворце королевская семья. Двор выезжал с ними и селился поблизости. Время от времени королевская чета наезжала в Биарриц, между тем как сан–себастьянские поселенцы проводили дни, а главное ночи, в автомобилях, бешено носясь между Сан–Себастьяном и Биаррицем, отчего все живое страшилось выходить на дороги. Король и королева появлялись в Биаррице обычно днем и всегда неофициально.

Спускаясь к вечеру узкой крутой улочкой, сплошь обставленной магазинчиками и кофейнями, случалось мимоходом заглянуть в окно довольно известного кафе и увидеть королеву, в окружении дам вкушавшую чай. Эти лавочки, кофейни и даже кондитерские принадлежали известным парижским заведениям, но здесь они были такими маленькими и тесными, что их роскошь производила смешное впечатление. В том кафе, помимо стола, за которым сидели королева и ее спутницы, едва оставалось место еще для одного–двух. Иногда я заходила и подсаживалась к ним, и за чашкой чая или шоколада мы немного беседовали.

У королевы Эны были голубые глаза, светлые волосы и дивный цвет лица. Прожив годы при самом строгом европейском дворе, она лучше других в ее положении сохранила человечность. Легкость и простоту обращения она сочетала с монаршими обязанностями. Испанским монархам нелегко приходилось в стране, где политическое брожение всегда было готово выйти наружу. Они ни минуты не чувствовали себя в безопасности, и королева не питала иллюзий относительно прочности их положения.

Мои деловые проекты увлекали ее, и однажды в Париже она зашла ко мне в контору. Я показала ей все, что у меня было. Все осмотрев и оставшись со мною наедине, она с задумчивой улыбкой объявила:

— Как знать, Мари, может быть, через несколько лет я буду работать здесь с вами.

Минуло восемь лет, и сейчас она живет в изгнании.

Обычно король и королева приезжали в Биарриц на поло. Если король не играл сам, они оба были зрителями. После игры устраивался чай: с утра из Сан–Себастьяна телефоном рассылались приглашения. Если Альфонс играл в этот день, за чаем он съедал жареного цыпленка или несколько ломтиков ростбифа.

Ездили мы и в Сан–Себастьян. Из за русских паспортов было трудно в последнюю минуту получать визы, и королева присылала за нами в Биарриц свою машину, которая и доставляла нас потом обратно, во избежание недоразумений на границе. Королевская семья размещалась во дворце Мирамар, принадлежавшем вдовствующей королеве Кристине. По прибытии нас встречали камергер и придворная дама и препровождали в покои, к ожидавшим хозяевам. Близкие отношения с молодой королевской четой завязались у нас еще в 1919 году, в Лондоне, в первый год нашего изгнания.

Между знакомством в Париже в 1912 году и той лондонской встречей многое случилось. В войну королева потеряла брата и, скорее всего, впервые приехала тогда на родину после его гибели. Я оплакивала отца. Узнав о ее приезде, я сразу отправилась к ней в отель и застала ее одну, короля не было. А вечером в нашем доме в Южном Кенсингтоне раздался телефонный звонок.

— Алло, это вы, Мари? — мужской голос говорил с иностранным акцентом.

— Да, а вы кто?

— Это Альфонс, как жаль, что я разминулся с вами днем. Мне нужно вас видеть. Когда можно прийти — сейчас можно? — «Сейчас» было одиннадцать часов вечера.

— Мы будем счастливы увидеть вас, Альфонс. Приходите, пожалуйста, — сказала я.

— Я хочу сказать, как я переживал за вас всех. Я не из тех многих, кто отвернулись от вас, когда все это случилось. — От полноты чувств он не умерил голос, и сама мембрана дрожала от его возмущения. — Я презираю их. Могу я что нибудь сделать для вас? Что я могу сделать? Я уже еду, и мы обо всем переговорим. Сейчас буду. — И положил трубку.

Через полчаса он был у нас, в нашей неприглядной лондонской гостиной, размахивал руками, смеялся, был совершенный живчик, утешал. Память о том телефонном разговоре и нашем позднем вечере посещала меня всякий раз, когда я его видела.

Но все же во дворце Мирамар мы наносили визиты его матери, причем не следует забывать, что испанский двор отличался почти средневековой строгостью этикета.

Королева Кристина, подтянутая живая старушка, с умным острым лицом, седоглавая, целовала меня в щеку, я приседала в реверансе и целовала ее руку. Ее обращение было простым и сердечным, но чувствовалось, что это государыня старой выучки, никогда не покидавшая дворцовых стен. Оказываемое поклонение было ей так же естественно, как воздух, которым она дышала.

Даже без гостей за обед усаживалось свыше двадцати человек, считая придворных. Трапеза было недолгой и церемонной, разговор был сдержанный. После обеда королева, переговорив с присутствующими, удалялась, а мы с детьми развлекали себя, как могли, — плавали на катере вдоль берега либо играли в саду в теннис. Потом был чай, и автомобиль отвозил нас в Биарриц.

Не принимая живого участия в жизни Биаррица, король и королева издали делали ее привлекательной: в надежде увидеть их много народу сходилось на благотворительные балы, матчи поло и прочие мероприятия.

Кончался сезон, и буквально за один день Биарриц делался неряшлив, провинциален и очарователен. Самое восхитительное время там был апрель, когда океан и небо чисты, как после генеральной уборки. Помню, я приехала туда из Парижа на пасхальные дни окрепнуть после гриппа. Бары и рестораны были закрыты, улицы пустынны. Не гудели рожки автомобилей, не чадили выхлопные трубы. Впервые за все время, что я бывала в Биаррице, я услышала, как пахнет море.

Тою же весной я встретила человека, которому суждено было занять важное место в моей жизни, благодаря кому моя жизнь совершила еще один поворот. Я уже несколько дней прожила в отеле, и приятельница пригласила меня переехать к ней на виллу. В разговорах нередко поминалась американская девушка, чья семья часто и подолгу гащивала в Биаррице. Самой девушки тогда там не было, но ее скоро ждали. Моей хозяйке загорелось познакомить нас.

И однажды утром в ворота нашего сада прорысила на серой кобыле высокая, стройная всадница в амазонке, стала посреди лужайки и позвала мою приятельницу. Ее радостно приветствовали и пригласили войти. Девушка спешилась и отдала поводья груму. Ее внешность настолько поразила меня, что я не замедлила присоединиться к подругам в гостиной. Это была, поняла я, та самая американская девушка, о которой я столько слышала.

Пленителен был ее вид в саду, а при встрече еще расположили к ней теплый глубокий голос и щедрая улыбка, оживлявшая крупный, прелестного рисунка рот. Я прошла с подругами в библиотеку, и пока они болтали и смеялись, покуривая сигареты, продолжала разглядыввать гостью. Она сняла мягкую фетровую шляпу, и густые каштановые локоны легли на высокий прямой лоб. Узкое, мягко очерченное лицо, продолговатые темно–серые глаза, загорающиеся огоньками и темнеющие под тяжелыми ресницами. Но не одна красота составляла ее привлекательность: она светилась радостью, дружеством, была исполнена joie de vivre*. Девушку звали Одри Эмери, через три–четыре года она займет важное место в укладе моей жизни. После той первой встречи мы время от времени встречались в Париже и Биаррице, вплоть до события, о котором я напишу позже.

В довоенные, не столь показные годы Биарриц полюбила небольшая, избранная группа русских, привлекаемая климатом и покоем. Обычные туристы и отпускники предпочитали Ривьеру. После катастрофы в России те изгнанники, кому не надо было работать, а средства на жизнь оставались, вернулись на Ривьеру и Баскское побережье, где жилось легче и дешевле, чем в Париже. Среди постоянно проживавших в Биаррице были два моих родственника — принц Ольденбургский и герцог Лейхтенбергский.

Принцу Ольденбургскому было уже под восемьдесят; его дед, немецкий принц, в начале девятнадцатого столетия женился на одной из дочерей императора Павла и принял российское подданство, хотя и сохранил за собой немецкий титул. С тех пор семья никогда не выезжала из России, через браки породнилась с другими Романовыми и до такой степени ужилась с приемной родиной, что только фамилия напоминала о ее прошлом.

Старый принц был человеком неизбывной энергии; всю жизнь он покровительствовал научным инициативам, занимался всякого рода социальными проблемами, поддерживал образовательные проекты, ратовал за совершенствование здравоохранения. Это был неутомимый и неугомонный работник, легкий на подъем, когда помощники и подчиненные уже валились с ног. Не всегда его действия были хорошо рассчитаны, и столичные чиновные бездельники посмеивались и наводили критику на раздражавший их нескончаемый поток новых планов и предложений. Зато в войну его организаторские способности и кипучая энергия были оценены сполна. Добряк, каких мало, держался он властно и непререкаемо, и сталкивавшиеся с ним от случая к случаю наверняка трепетали перед ним.

Он выехал из Петрограда до прихода большевиков к власти, вывез парализованную после удара жену, некоторое время пожил в Финляндии, потом переехал во Францию. В конечном счете он приобрел кое–какую недвижимость в Биаррице и зажил помещиком в окружении бывших сподвижников и старых слуг.

Бывая в Биаррице, я всенепременно и не один раз навещала престарелого дядюшку. И всего то пара миль пути, но, входя в ворота, я забывала, что я во Франции. Казалось, я в русском поместье доброго старого времени. Атмосфера, которой окружил себя старый принц, дышала простотой и старозаветным достоинством. Духом он оставался все тот же. Ни возраст, ни испытания прошедших лет не окоротили его: все такой же живой, сметливый, с ясной памятью.

В черной ермолке, развевая полы старомодного сюртука, руки за спиной, он мерит быстрыми шагами дорожки сада, наблюдая за посадкой и подрезкой, и хрипло покрикивает на работающих. Его воображение бурлило, но его практически не к чему было применить. Он вывозил из Африки саженцы и старался приживить их на французской почве. В его хозяйстве нашлось место для сараюшки, где он коптил ветчину и рыбу, — все, как в России. Но в его глазах стыла грусть. Из его жизни ушли ответственные обязанности, служение, и уже не приставит его к делу обожаемый монарх. Ему остались одни воспоминания. А их он держал при себе. Они не были только его достоянием: они принадлежали эпохе, когда молчание было залогом лояльности. Прошлое он вспоминал лишь по незначительным случаям: подробности его посещения в Биаррице Наполеона III и императрицы Евгении в конце 1860–х годов, бал во дворце, который теперь называют Hotel du Palais. Еще он мог поговорить о своей офицерской молодости и нравах того времени.

Его жена, принцесса Евгения Максимилиановна, в свое время культурнейшая и умнейшая дама, теперь была безнадежный инвалид. Она даже не говорила. С теплым пледом на коленях она сидела в кресле, а рядом, в таком же кресле, сидела и не переставая вязала другая старуха, ее подруга с юных лет. И пока она вязала, она не переставая говорила в притворной уверенности, что принцесса ее понимает. Воцарись тут без нее молчание, она бы его не вынесла. Принц появлялся здесь всего на несколько секунд.

В кругу немногих оставшихся верных соратников исполненный достоинства старик председательствовал за обеденным столом, словно вел совещание. Все они подвизались на одном поприще, а теперь вместе доживали свой век. И без того малая группа с каждым годом убавлялась; уже скоро никого из них не останется.

Другой мой родственник, живший в Биаррице, был герцог Лейхтенбергский, потомок наполеоновского пасынка Евгения Богарне. Дед герцога тоже женился на русской великой княжне и осел в России, его дети избрали военную службу. Нынешний герцог был всего несколькими годами старше меня, а поскольку к нам с братом в свое время перешли его гувернантка и гувернер, мы, естественно, часто виделись.

Прослужив несколько лет в кавалерийском полку, он расстроил здоровье и из за слабых легких вынужден был подолгу жить в По, это тоже в Стране Басков. В революцию он женился и бежал из России. Несколько лет прожил в Париже, как все мы, претерпел все, что можно было вынести. Наконец на скудные остатки некогда значительного состояния он приобрел небольшой дом в Биаррице и обосновался в нем навсегда. Его брак был бездетным, в революцию они удочерили сиротку, а позже основали приют для сирот и беспризорных. Они всей душой отдались этой работе, собирали пожертвования, входили во все обстоятельства дела. Живут они скромно и правильно, вполне удовлетворенные своим полезным и покойным существованием.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 804
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:21. Заголовок: Домашний кризис В н..


Домашний кризис

В непрестанных трудах с краткими перерывами на отдых прошли без малого два года. Запас моих драгоценностей почти истощился, дело не настолько процветало, чтобы приносить доход, и мы стали делать долги. При этом неизмеримо возросли мои обязанности: на моем попечении и в той или иной зависимости от меня находилось множество народу. К этому времени я поняла, что я одна ответственна перед ними и рассчитывать могу только на себя. Настоящее было зыбко, впереди мне виделся финансовый крах.

Хотя основное внимание я уделяла своей вышивальной мастерской, я не считала себя вправе отказаться от благотворительной работы. Эта деятельность тоже расширилась и уже навлекла на меня дополнительные обязанности. Я отлично понимала, что, взяв на себя так много, я скорее всего наврежу и собственным интересам, и интересам беженцев, но благоразумие отказывалось быть моим советчиком. Нужда обязывала заняться мастерской, но всею жизнью я была научена не замыкаться в своей скорлупе. Русские, с которыми я работала в комитетах помощи, составляли цвет эмиграции, они отринули политические и личные пристрастия и целиком посвятили себя судьбам собратьев. В отличие от раздираемых сварами политиканов, эти люди воскрешали в моей памяти счастливейшие, благороднейшие страницы первых недель войны, когда мы все, забыв про политические и классовые распри, объединились в борьбе против общего врага. Любой ценой я останусь с этими людьми, тем более теперь, когда в работе ничего не осталось от прежних восторженных порывов — иначе я бы чувствовала себя перебежчицей. С одной стороны, трагедия и страдания многих, с другой — мои вышивки, кройка и шитье, интересы дела, и вихрь этих разнородных влияний постепенно создавал из меня нечто совершенно отличное от того, чем я была прежде.

Усилия последних лет окончательно пробудили меня. Всем своим существом я отзывалась на эту новую жизнь, которую только–только начала понимать. Я дорожила прошлым, уважала его со всеми его страданиями и радостями, с его недостатками и заслугами, но хорошо ли, худо — я освободилась от него раз и навсегда. Оно для меня умерло. Мир повзрослел, и я вместе с ним, и этот новый возраст я была намерена освоить. В нем было мое будущее.

Скоро пять лет, как я оставила Россию, но сердцем оставалась с ней, ее судьба не шла у меня из головы. Мои личные утраты уже не имели для меня значения, я могла оценить положение с той бесстрастностью, какую обрела за последние несколько лет. Я отмежевалась от всякой политики. Казалось невероятным, чтобы на судьбы России повлияли политики в изгнании, уже доказавшие свою полную несостоятельность. Сколь бы мучительный путь ни проходила Россия, она всегда останется на карте мира. Наш долг, долг русских людей, отбросить личные счеты, оставить пустые надежды и ждать, когда наша родина выйдет из испытаний. Нам могут не позволить вернуться и мы не примем участия в восстановлении страны, но даже издалека мы можем быть полезны, если перестанем держаться предвзятых убеждений. Я чувствовала, что такое приготовление к будущему единственно правильная линия, даже если работа потребует целой жизни и нам не доведется увидеть ее плоды.

Эти мысли не пришли в одночасье, они медленно вызревали, но когда они вызрели, я знала, что мои взгляды уже не переменятся. И опять я была в одиночестве. Столь радовавший меня духовный рост не добавил мне семейного счастья. Он произвел обратное действие.

Я оказалась в труднейшем положении, и со временем оно только ужесточалось. Мой второй брак, хоть и был браком по любви, вылился в неравный союз. Он и заключен то был, когда все вокруг рушилось. Но миновала непосредственная опасность, надо было осваиваться в налаженном обществе, и тут обнаружилась разность вкусов и характеров.

Жизнь вынужденного эмигранта, к тому же, как мы, перенесшего такие потрясения, представляет собой жесточайшее испытание. Она не знает пощады и безжалостно сметает с дороги отстающих и оробевших. Ее надо одолевать, стиснув зубы, по шажку, до последнего дыхания. По сравнению со своими товарищами и вообще людьми его положения мой муж вел вполне рассеянную жизнь; его никогда не припирали к стенке, он никогда не работал через силу. Свою семью он препоручил моим заботам; никаких определенных обязанностей у него не было, эмиграцию он воспринимал как затянувшийся отпуск. Приятные ему люди, чьим обществом он дорожил и чье постоянное присутствие в доме я была вынуждена терпеть, держались совершенно иных представлений о жизни, нежели мои. Их духовные запросы были скудны, в заботах о хлебе насущном главными для них были передышка и развлечение, в чем муж охотно составлял им компанию. Было совсем мало общего между мною и молодежью этого состава, с которой Путятин был заодно. Чтобы удержать в себе нажитое воодушевление, мне следовало сторониться эмигрантской повседневности, ничего не знать об их взглядах на жизнь и политических теориях, но в наших обстоятельствах это было совершенно невозможно. Фактики и эпизодики, жалкие каверзы так и липли ко мне и что то начинали значить. Я пыталась выказать недовольство таким положением вещей, даже намекала на могущие быть серьезные последствия, однако все это не производило никакого действия. Мне не хватало сильных слов, чтобы объясниться, а спорить я не люблю, и я затихла в ожидании чуда, способного переломить неизбежный ход событий. Изнемогая от свалившихся на меня проблем, порою я была готова сдаться, но слишком многое было поставлено на карту, чтобы я могла уступить.

И наконец настал день, когда я поняла, что больше так не могу. Терпение мое истощилось, ни на какие уступки я не пойду. Я пойду той единственной дорогой, которая выведет меня к сносной и достойной жизни в изгнании. После нескольких бурных и мучительных дней, надорвав сердце сожалениями и угрызениями, но преисполненная решимости действовать, я решила одна уехать из Парижа и спокойно обдумать свое положение. Я поехала в Шотландию к Люси Марлинг и уже с нею в Гаагу, где сэр Чарльз был британским посланником. К тому времени я была совершенно вымотана работой, обязательствами и переживаниями и могла думать только об отдыхе. На время я забыла даже про свою мастерскую, поручив ее свекрови.

Свободная от всех своих обязанностей, я с восторгом отдалась простым радостям покоя и укромности. Со временем придется принимать важные решения, а пока я не думала о них; я вообще ни о чем не думала. Последние недели в Париже были до невозможности тягостным и унизительным кошмаром, и единственным подтверждением реальности этого кошмара были почти ежедневные длинные письма. Всякий раз они выбивали меня из колеи, но я знала, что, прояви я сейчас слабость, я вернусь к прежнему, какие бы обещания ни давались в тех письмах. Это не была ссора. Это была принципиальная разность воззрений, и устранить ее мало было одного примирения. Пока что я была слишком слаба, чтобы задуматься, на каких новых основах могли бы продолжиться наши отношения. И единственное, что мне было нужно сейчас, это уединение, место, где я буду предоставлена одной себе, где я буду думать только о своем, а не о том, что мне навязывают.

Во всем отличная от Парижа Гаага представляла идеальное убежище. Британская миссия располагалась в здании, чей импозантный, серого камня фасад выходил на тихую узкую улочку. Дом был построен еще во времена испанского владычества. Имелись внутренние дворики, сводчатые подвалы, огороженный стеною сад. В одной из комнат на втором этаже, считалось, обитает привидение, каковое, гласила местная легенда, однажды так напугало сынишку посланника, что тот потом всю жизнь заикался. Впрочем, при Люси Марлинг огромный дом ничем не обнаружил свой сумрачный характер. Жены британских дипломатов обладают особым талантом создавать вокруг себя английскую атмосферу, куда бы их ни занесла судьба; а Люси вдобавок одухотворяла интерьер своей личностью, так что это был и дом, и центр разнообразной деятельности. Она открывала сердце и двери любому горемыке, готовая помочь словом и делом; для нее не было большего счастья, чем быть полезной другим. Подтрунивая над ней, мы с братом говорили, что она специально устраивает друзьям всякие сложности, чтобы иметь удовольствие распутать их. В первые недели она была так удручена полным развалом моих дел, что, пораньше отправив меня в постель, приносила потом собственноручно приготовленное горячее питье и не уходила, пока не выпью.

Жизнь в Гааге была вынужденно покойной, развлекали мы себя, как умели, для чего в середине лета возможностей немного. Каждое утро выезжали с детьми за город и несколько часов проводили в дюнах у моря; днем на автомобиле объезжали голландские городки, осматривали исторические здания, музеи, картинные галереи; вечерами иногда принимали немногих друзей либо сами шли к кому нибудь отобедать. Приятнее всего было, когда мы, готовясь к обеду, на часок сходились в Персидском будуаре, где Люсия собрала вывезенные из Тегерана вещицы. Мы с удобством устраивались на восточных диванах и вели долгие разговоры. Рядом с близкими европейскими центрами Гаага была глухой провинцией. Со своей жаждой деятельности Люси не могла для полного счастья загрузить себя работой и тосковала по независимой и при этом полной обязанностей жизни в Персии, как и по работе в Дании в пользу русских беженцев в Финляндии.

Тем летом голландская королева праздновала двадцатипятилетие своего царствования, и на несколько дней Гаага воспряла к жизни: улицы украсились флагами, заполнившие тротуары обыватели в воскресных костюмах наблюдали, как с помпой проследовала по городу их королева с супругом, принцем–консортом. А потом снова воцарилось привычное оцепенение, и полицейские вернулись к своим обязанностям: строго следить за уличным движением, состоявшим исключительно из велосипедистов.

Принц–консорт запомнился мне первым, кто, сам того не ведая, заставил задуматься об уходящих годах, о близком уже и для меня среднем возрасте. Он доводился мне дальним родственником и несколько раз бывал в миссии. И однажды у нас зашел разговор о наших детях. Его дочь Юлия и мой сын родились с десятью днями разницы. Тогда им едва исполнилось по четырнадцать, а он вдруг допустил возможность в будущем поженить их. Я была ошеломлена. Шесть—восемь лет пролетят незаметно — и что же, я могу стать свекровью? Нет, пусть я старею, но я усвоила более современные взгляды на некоторые вещи, в частности, на запланированные династические браки.

К концу лета мое душевное равновесие восстановилось. Отдых явно затянулся, и запущенные дела требовали скорейшего возвращения в Париж. Я сделала выбор и торопила будущее. Вырвавшись на четыре месяца из каждодневного окружения, я смогла оглядеться и лучше усвоила свое положение. Поняла, что, деликатничая и оберегая чувства зависящих от меня людей, я зашла слишком далеко; не деликатность это была, а слабость, и уход от объяснений только усложнил все и привел на грань катастрофы. Жизнь в изгнании такая трудная, такая серьезная задача, что в ней не обойтись полумерами и компромиссами. И как ни претила мне эта обязанность, но я была вынуждена все взять на себя. При этом меня еще держало не столь уж давнее прошлое, когда готовившийся брак сулил исполнение самых заветных чаяний. Было бы, наверное, куда проще жить день за днем, не тревожась о будущем, не домогаясь недоступного, не создавая себе идеала.

Чтобы упрочить достигнутое, разлуку с Путятиным надо было продлить. Еще в Гааге я решила отправить его в Вену, где у него были свои дела. Они входили частью в то злополучное голландское предприятие, что поглотило почти всю выручку от продажи моей последней ценной коллекции драгоценностей. Делом этим по–настоящему не занимались, теперь требовалось вникнуть. Пусть наконец Путятин сам разберется в этой весьма запутанной истории и возьмет на себя ответственность за сделанные вложения. И надо было на время лишить его среды, изолировать от людей, которые его окружали. Понимая, что будут значить для него такие перемены, я нелегко пришла к этому решению, и тем более трудно было выдержать его после, когда он, я знала, был очень несчастлив. Пока же, однако, иного выхода не было. Остальным распорядится будущее; я ничего не загадывала; я буду ждать, какую дорогу мне определят обстоятельства.

Я неохотно покидала Гаагу, нерадостным был и мой приезд в Париж. Очень просто было включиться в вышивальные дела, но ведь были вещи куда более сложные. Квартира опустела, жизнь стала другая. Днем я постоянно сталкивалась со свекром и свекровью, они жили в том же доме на улице Монтань, где были моя мастерская и контора. На чем не поладили сын и невестка, они, как я понимала, в точности не знали, а я не стала объясняться. Вопросов они не задавали, но свое отношение выказывали достаточно ясно, чтобы вогнать меня в тоску. Ради горячо любимой свекрови я часто задумывалась, не вернуть ли Путятина.

С удвоенным рвением взялась я за все свои дела. Распался сам собою маленький круг, в котором я жила больше пяти лет, меня ничто не связывало. Я цепче держалась за жизнь и лучше понимала ее. Непостижимой казалась мне моя былая уступчивость, было трудно понять, как я столько времени терпела существование, мало что способное предложить мне. Я понимала, что к прошлому возврата нет, но при этом не делала никаких шагов к тому, чтобы порвать узы, все еще связывавшие меня с Путятиным. Мне был ненавистен этот последний шаг, и я ждала чего то совершенно несбыточного.

Я ждала два года, вытерпев множество неудобств. Во Франции замужняя женщина, даже будучи главой собственного дела, как в моем случае, не может ни заключать контракты, ни даже открыть счет в банке без одобрения мужа. Путятин оставался в Австрии, и мои финансовые дела все больше запутывались. В конце концов я решилась на развод. Моя привязанность к его семье не поколебалась, они оставались на моем попечении еще годы. Пока Путятин не женился на американской девушке, мы время от времени дружески встречались. Развод происходил в два этапа — в русской православной церкви и во французской мэрии. Гражданский брак расторгался медленно и трудно, но в конце концов все устроилось, и я снова была свободна.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 805
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:21. Заголовок: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ НОВЫЙ Д..


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ НОВЫЙ ДЕНЬ

Старая Россия и новые русские

Как раз когда я стала налаживать отношения с внешним миром и заново выстраивать свою жизнь, произошло событие, воскресившее в памяти примерно такую же ситуацию. Это было в самом начале войны, когда я, совершенно одна, угодила в абсолютно немыслимые условия и вынуждена была заниматься делом, которого не знала. И только два человека, чужие люди, видя мои неопытность и наивность, приняли во мне участие: отец Михаил и доктор Тишин. После отъезда из России я ничего о них не слышала, как и о других, с кем встретилась на войне. Однажды я прихожу в контору, и секретарь говорит мне, что по телефону звонил некто доктор Тишин. Он просил о встрече, сказал, что был доктором в моем псковском госпитале. Секретарь сомневалась, что это было правдой: под надуманными предлогами ко мне пыталось пробиться поразительно много людей. Мы сносились с Россией, как с другой планетой, и меньше всего я ожидала, что из этого призрачного мира явится доктор Тишин. Однако я сразу поверила звонку. Я передала, чтобы он приходил, и ждала его с замиранием сердца. Наконец он вошел в мой кабинет. Не ожидай я его, я бы ни за что его не узнала: он страшно переменился с 1917 года, когда мы в последний раз виделись. Я была не в силах скрыть свое потрясение.

— Что, скверно выгляжу? — первым делом спросил он.

Боюсь, я промолчала тогда. Я прикинула, что ему не должно быть и сорока, но выглядел он стариком. Он облысел и потерял почти все зубы, потучнел, нет, тяжело обрюзг; вялая кожа, вялые глаза. В нем не осталось ни капли живинки. Я поражалась, что у этого незнакомца голос и манеры доктора Тишина. Покуда я справлялась с чувствами, он рассказывал мне свою историю начиная с лета 1917 года. Изрядно помотав, судьба занесла его куда то на окраину бывшей Российской империи, где он стал главным врачом местной больницы и работал там последние годы. Изнурительная работа и невыносимые условия жизни развили у него редкую зобную опухоль, и большевистские власти были вынуждены дать ему отпуск для консультаций с заграничными специалистами. Немецкие врачи не обнадежили его: неоперабельный случай. Наверное, он и сам понимал, что обречен. Если бы он нашел работу, ему не надо было бы возвращаться в Россию; он хотел остаться во Франции. Теперь он был женат, у него была маленькая дочь, Мария; большевики разрешили ему выехать с семьей, и это только подтверждало безнадежность его положения: иначе они держали бы жену и ребенка в качестве заложников, как это у них принято.

После его рассказа настала моя очередь, и мне было что рассказать и про полтора последних года в России, и про долгие годы эмиграции. Должно быть, я чуть прихвастнула в своем рассказе, но ведь в основном благодаря ему и отцу Михаилу я оказалась готова к новой жизни, в чем я ему и призналась.

— Не знаю, что сталось бы со мною без вас и отца Михаила. Вы были моими первыми учителями жизни. Довольны вы своей ученицей? — И я обвела глазами комнату: мой рабочий стол, столы, устланные бумагами и эскизами, повсюду образцы вышивки и прочие свидетельства моих нынешних занятий. Но он и глазом не повел.

— Вас удивит, ваше высочество, но и вы, в свою очередь, многому научили нас. Я постоянно думал об этом. Тамошние шесть лет заставили меня на многие вещи взглянуть по–другому. Жившие вне России не знают… ничего не знают, — с болью сказал он.

Я настроилась рассказать ему о моей работе, о своем новом отношении ко всему, что происходит. Мне не терпелось поведать мои мысли о будущем, и я была уверена, что ему будет интересно. Но слова не шли с языка, потому что ему было неинтересно. Единственное, о чем он хотел говорить, это о прошлом.

Доктора Тишина я видела еще только раз. Не зная языков, он не смог найти работу за рубежом и был вынужден вернуться в Россию. Мелькнув в моей жизни, он вернулся в этот таинственный край, что зовется сегодняшней Россией, и больше я о нем не слышала. Но несмотря на краткость его бесконечно грустных посещений, они пошли мне на пользу. Они напомнили о временах свободы, бескорыстных порывов, прекрасных заблуждений, утраченных в сумятице жизни; он внес струю свежего воздуха в нашу застоялую и пресную беженскую атмосферу. Человек со стороны, он не знал, сколь мелочна и по тюремному тесна наша жизнь.

Нет, я не совсем права, сказав, что больше не слышала о докторе Тишине: весть о нем пришла стороной вскоре после их отъезда. В самые сборы у них с женой украли некоторые вывезенные ценности, им не на что было ехать. Поборов себя, он попросил одолжить им некоторую сумму на дорогу, и я с радостью дала. Через какое то время, уже с места, эти деньги вернулись в долларах и даже с процентами. Доставил их посредник, поскольку прямые сношения со мною из России могли повредить Тишину в глазах советских начальников.

Я привела этот пустяшный эпизод с заемом для того, чтобы в укор большинству наших изгнанников еще раз выделить обязательность Тишина. Здесь деньги обычно одалживались без всякой мысли о том, что их надо будет вернуть. Большинству наших ссыльных товарищей представлялось, что нам, членам некогда царствовавшего дома, деньги достаются даром, черпаются из некоего естественного источника. Были и такие, что считали нас обязанными делиться, поскольку де по нашей вине они покинули родину.

Возбуждая известное любопытство, мои попытки зарабатывать себе на жизнь редко принимались всерьез. Одни считали мою работу пустым времяпрепровождением, другие видели в ней своего рода забаву, а третьи подозревали, что я ишу популярности. При том что беженцы сами работали, и работали много, соглашаясь на любые условия, они не могли вообразить, что мы точно в таком же положении. От нас многого ждали, но мы редко оправдывали чьи либо ожидания. Поверженные в пучину бедствий, мы мало что могли сделать. Мужество не оставляло беженцев, они героически старались переломить себя на новый лад, но сдавали нервы, не выдержав напряжения. Напасти, борьба за выживание, неуверенность в сегодняшнем дне и утрата веры в день завтрашний подрывали моральное состояние. Если кому и удалось что то сберечь после катастрофы, теперь это все было продано и проедено. Парижские лавочки были набиты драгоценными камнями, старыми кружевами, золотыми и эмалевыми табакерками, собольими пелеринами. Вырученные деньги тратились без толку, в дело не шли; какая то жалкая получалась жизнь. Тысячи офицеров трудились простыми рабочими на автомобильных фабриках, сотни водили такси по парижским улицам.

Однажды водителем такси оказался мой бывший раненый. Выходя из машины, я захотела пожать ему руку, но он тоже вышел и встал со мной на тротуаре. Прохожие были немало поражены, когда водитель снял фуражку и поцеловал мне руку. И часто потом, подзывая такси, я узнавала в водителе какого нибудь знакомого офицера.

Работали официантами, домашней прислугой. Париж пестрел ресторанчиками, кафетериями и кондитерскими, которыми заправляли эмигранты, если была деловая жилка, а невезучие соотечественники работали тут же музыкантами, певцами, танцорами и официантами. Как всегда, основная тяжесть ложилась на женские плечи, зачастую женщина кормила всю семью, если мужчины сидели без работы. У них, белошвеек, вышивальщиц, вязальщиц, от работы немели пальцы и плохо видели глаза, а они крепили, держали семью вместе, растили и давали образование детям. Душа надрывалась, глядя, как с годами эти люди падают духом и мельчают. У них из под ног выбили почву, опереться было не на что. Их согревала надежда вернуться на родину, но все призрачнее становилась эта надежда. С каждым годом слабела их связь с Россией, но увидеть ее они хотели только прежней. Многие были просто неспособны признать, что с их отъездом в России произошли коренные перемены.

Зато очень отличалось от родителей новое поколение, выросшее на чужой земле. Вкусившее нужду, оно трезвее смотрело на жизнь. На примере детей эмиграции мир еще раз убедился в даровитости русского народа. Во всех сферах образования их успехи были поразительны. За их будущее можно было не тревожиться, не будь безработицы и затора в делах. Однако немногих молодых увлекает мысль навсегда остаться за границей и принять иностранное гражданство. Большинство с надеждой смотрит на Россию, Россию иную, обновленную, которая в свой срок востребует их. Последние пятнадцать лет образование в России было настолько односторонним и недостаточным, что однажды наши молодые люди будут там очень и очень полезны. Они набираются знаний и опыта, чтобы в готовности откликнуться на призыв.

Политическая жизнь русской эмиграции в 1924 году отметилась двумя событиями, возбудившими брожение в обществе.

В конце августа великий князь Кирилл Владимирович, двоюродный брат покойного государя и первый в иерархии престолонаследия, объявил себя императором. Между началом своей кампании в 1922 году и манифестом 1924 года Кирилл звался «местоблюстителем российского престола». Однако приверженцев у него было не много, поскольку он так и не сформулировал лозунг, способный привлечь к нему костяк монархистов, куда входило значительное число эмигрантов, ставивших интересы России выше восстановления монархии. Лишь небольшая фракция монархистов, так называемые легитимисты, приветствовала его шаг, большинство же ответило взбешенным непризнанием. А легитимисты, для которых вековые традиции были единственной отрадой в распавшемся мире, обрели номинального главу, на кого и уповали теперь. Меня ни в малейшей степени не задело это движение.

Второе событие было поважнее, и отозвалось оно шире и громче. Популярный главнокомандующий в годы войны великий князь Николай Николаевич своей властью и личным авторитетом объединил рассеянные на чужбине остатки Белой армии. После революции Николай Николаевич, с которым по–прежнему связывались большие надежды, упрямо держался в тени, равно сторонясь политических альянсов и попыток сплотить эмиграцию. В 1924 году его позиция смягчилась, впрочем, всегда оставаясь чрезвычайно осмотрительной. Он объединил вокруг себя большую и влиятельную группу людей, поскольку его очень простая программа находила отклик у здравомыслящей, думающей части эмиграции, включая монархистов. Он стоял за восстановление законности и порядка в будущей России, не предрекая пока никакой определенной формы правления. Великий князь пользовался уважением и любовью, и в целом его решение было принято с облегчением. Однако и это движение было едва ли успешнее того, что возглавил Кирилл. Николая Николаевича стеной обступили ветераны, ничуть не поумневшие после революции, и оттеснили молодые и талантливые силы. Из за своего окружения он утратил поддержку либеральных кругов эмифации.

Мои симпатии решительно склонялись в сторону фуппы Николая Николаевича, поскольку это была не партия, она не несла на себе никакой политической окраски. А повидала я великого князя только однажды, и то два–три года спустя. В эмифации назревал новый раскол, на сей раз вызванный соперничеством двух наших епископов. Раскол вскоре перерос все мыслимые рамки, поскольку обе партии стремились придать ему не только религиозный, но и политический смысл. Еще в начале раздора некоторые друзья просили меня пойти к великому князю, дабы он своим авторитетом охладил иерархов.

Великий князь с женой жили тогда в Шуаньи, в сорока милях от Парижа, жили скромно и уединенно, почти никого не принимая. За их безопасность отвечали французская полиция и охрана из русских офицеров. Их затворничество выдерживалось настолько строго, что рядовой посетитель дальше парковых ворот не проходил; привратники пускали только по распоряжению из дома. И парк, и дом имели самый непритязательный вид. Когда, впустив, меня вели через комнаты в кабинет великого князя, я отметила, что неубранный после обеда стол покрыт темной клеенкой; мебель сборная, скучная. Великая княгиня Анастасия, дочь короля Черногории Николая и сестра итальянской королевы Елены, была в кабинете одна. Церемонно расцеловавшись, мы сели. Началась беседа, я объяснила цель своего прихода. Реакция великой княгини не обнадеживала. Муж, сказала она, уже вмешался в это дело, и не безуспешно; она надеялась, что все образуется. Но я то уже знала, что вмешательство великого князя ни к чему не привело. Тут вошел великий князь и, уменьшившись вдвое, опустился на низкий стул рядом с женой.

На нем охотничий костюм и высокие сапоги. Он сильно сдал со времени, когда я видела его последний раз, в войну; поседели голова и жесткая бородка. Дело, с которым я пришла, было ему неинтересно, он слушал меня с устало–снисходительным видом. Мне была хорошо знакома эта покровительственная манера: к ней прибегали почти все мои старшие родственники, имея дело с нами, младшими членами семьи. Яснее всяких слов мне давалось понять, что от такой пустышки, как я, ничего толкового ждать не приходится. Тем не менее я изложила свое дело. Помнится, я просила его не ограничиться убеждениями, они ни к чему не приведут, но властно распорядиться. Нужного результата тут можно было добиться только окриком. Он обронил несколько избитых фраз, из чего я заключила, что он уверен в успехе своей линии, а я говорю о том, чего не знаю. Я ничего не добилась.

И то, чего мы все боялись, не замедлило произойти. Никем не сдержанная распря епископов все длилась, подтачивая моральные устои эмигрантского сообщества. Дотоле церковь оставалась единственным институтом, свободным от политической грызни, была духовным пристанищем для бездомного люда. Если до того злосчастного обстоятельства политика уже расколола эмиграцию, то теперь разобщенность стала еще страшнее. Еще дальше разошлись взгляды, ожесточились сердца, тревожнее стало жить. Этот раскол удержался до наших дней, эмиграция разбита на два лагеря. При этом сами эти разногласия не имеют принципиального значения.

В то время я чаще, чем было нужно мне, сталкивалась с духовенством. Прихожанам стало тесно в старенькой православной церкви, потребовалась еще одна. На окраине Парижа купили участок с бездействующей протестантской кирхой. Было решено перестроить ее в православный храм. В память о членах семьи, погубленных революцией, я взяла на себя убранство церкви. Мы решили держаться канонов семнадцатого века; известный русский художник и знаток староцерковного искусства Стелецкий взялся безвозмездно расписать стены и написать иконы. Вся работа заняла больше двух лет и стоила мне стольких нервов, что я уже жалела, зачем занялась этим. Духовенство бестолково вмешивалось в убранство, не желая и не умея понять важность художественного целого; раздраженный постоянными придирками и близкий к нервному срыву художник то и дело грозил бросить работу. Выяснять бесконечные недоразумения приходилось мне. Но, несмотря на все трудности, работа была сделана, и наша церковь являет собой достойный образец русского церковного искусства. Она стоит на пригорке, окруженном деревьями, и от нее веет русским духом.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 806
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:24. Заголовок: Свадьба в семье Рас..


Свадьба в семье

Расставшись с мужем, я не чувствовала себя совсем одинокой. У меня был брат, которого я любила, сколько себя помню. Особые обстоятельства нашего детства и юности связали нас узами, которые ничто не могло ослабить. Я всегда была готова броситься на его защиту, но он не давал мне такого повода. Он ввязывался в истории и был бит, не проговорившись потом ни единым словом. Дмитрий отмалчивался, а я не докучала расспросами. О его настроении я могла догадываться только по внешним приметам. В последние годы нашего с Путятиным брака я вообще мало его видела, он не чувствовал себя у нас дома. Ему было безразлично, кто у нас бывал, но он тревожился, что окружение меня портит. Моя преданность ему и готовность считаться с ним одним много раз ставили его в неловкое положение, и некоторая напряженность в наших отношениях была сейчас некстати.

Спустя несколько месяцев после отъезда Путятина в Вену Дмитрий переехал ко мне, и хотя я смогла предложить ему только маленькую темную комнату, он был вполне доволен. А уж как я радовалась, что он опять со мною! Срок аренды истекал, я подыскивала новое жилье. По работе мне приходилось проводить большую часть лета в городе, и хотелось найти что нибудь в пригороде, но так, чтобы не очень далеко от конторы на улице Монтань. Я долго и разборчиво искала, что мне требовалось, и наконец нашла небольшой дом в Булонь–сюр–Сен, расположенный, надо же так случиться, на той же улице и совсем близко от места, где много лет прожил мой отец. Мачеха продала дом какой то католической школе, но окружение совсем не изменилось за прошедшие годы, и когда я въехала в новое жилище, я испытала такое чувство, словно вернулась в родной дом.

Это был типичный для Франции загородный дом, белый, с черной крышей, серыми ставнями и уродливым козырьком вроде веера над входной дверью. Невысокая железная ограда с воротами и поросший травою лужок отделяли дом от дороги. По обе стороны огибая лужок, к дому вели две дорожки. Ограду вдоль дороги скрывала живая изгородь и она же ограждала меня от соседей справа и слева; на лужайке перед домом росло несколько красивых старых деревьев. Ветви одного из них лезли в окно моей спальни, и мне внове было, открыв утром глаза, побаловать их свежестью листвы. Даже зимой, когда это был просто серый сук, радовало, что он живой. Когда мне хотели подарить цветы, я неизменно просила розовый куст, чтобы потом высадить его в моем маленьком саду.

Финансы мои были в плачевном состоянии, но я, насколько возможно, всеми силами старалась украсить свое пристанище. После отъезда из Швеции в 1913 году я впервые обретала настоящий дом. Там было три этажа. На первом, слева от входа, располагалась столовая с мебелью красного дерева эпохи Луи Филиппа, задешево купленной на «блошином рынке». Занавеси и обшивка стульев ситцевая, цветочками на зеленом. За столовой — кухня. Направо от входа комната, которой со временем предстояло стать гостиной, но из экономии я ее пока не обставила. Так она и останется пустой, когда я уже буду съезжать из дома. На втором этаже по одну сторону от лестницы был мой будуар, по другую — спальня и ванная комната. Будуар был самой большой комнатой в доме, там я проводила почти все свое время. Обои розовато–оранжевые с серым, несколько предметов из карельской березы в стиле русского ампира. Свою спаленку я отделала голубым. Гостевая комната с ванной помещалась на третьем этаже, ее и займет Дмитрий, и там же комнаты для прислуги.

Мне не терпелось въехать в новый дом. Парижские мастера — известные копуши, но если среди этой публики устроить соревнование, то мои, забывшие про сроки и обещания, несомненно заняли бы первое место по медлительности. Покраска трех–четырех комнат и обивка нескольких предметов обстановки тянулись месяцами. Не действовали ни мольбы, ни угрозы. Поначалу я часто наезжала в Булонь, надеясь, что личный надзор ускорит дело. Вот горшки с краской, а рабочих нет, либо вообще вокруг все пусто и тихо. Еле сдерживая себя, посылаю за мастером, выслушиваю новые обещания, заведомо зная, что они не будут исполнены. Аренда парижской квартиры кончилась, о переезде и думать нечего. К счастью, подруга пригласила провести с ней несколько недель в Риме. Дом был по–прежнему не готов, когда я вернулась, но я решила немедленно вселиться. Первые несколько дней всю обстановку составляла только моя кровать, но потихоньку все наладилось. Дом был невелик, но поначалу я буквально терялась в его просторах. Столько времени прожив в чужих стенах, я теперь дивилась тому, что у меня свой дом, меня окружают вещи, которые я сама выбрала, и все это мое. Когда комната наверху была готова, переехал и Дмитрий.

У нас обоих было по горло своих дел, но радовала мысль, что мы опять вместе. Утром мы завтракали в маленькой столовой внизу. Весною и летом низкие окна в сад были все настежь. Тишина и покой, городской шум не доносится — чем не деревня? Одевшись, мы выбирались в город. К вечеру, завершив рабочий день, я приезжала домой, переодевалась в халат и с книжкой устраивалась на софе в будуаре. Возвращался Дмитрий, поднимался ко мне, садился в кресло напротив, и мы пересуживали дневные новости. Мы жили душа в душу, между нами еще никогда не было такой близости.

Так прошло больше года, и я стала замечать, что на Дмитрия находят приступы хандры, он отмалчивается, замыкается в себе. Я старалась не обращать внимания, но и бесконечно закрывать на это глаза тоже было нельзя. А он попрежнему играл в молчанку. Обычно такой веселый, живой, он ко всему утратил интерес, стал жаловаться на здоровье, пошел к врачам, физических недугов не нашли. Дмитрий нервничал, был подавлен, мне было больно видеть его в таком состоянии. Лекарства и лечение не помогали; требовалось какое то другое средство от этой напасти. Я не сразу сообразила, что его сломили выпавшие на его долю испытания нескольких последних лет, и чем больше я к нему присматривалась, тем больше убеждалась в своей правоте. Он вытерпел сколько мог, и на дальнейшее просто не осталось сил. Нужно все кардинально переменить, поняла я, переменить самый ритм существования, внести что то постоянное в его дерганую жизнь. И средство тут было одно — женитьба. Придя к этому заключению, я мысленно сделала ревизию всем, кто, по моему мнению, мог составить ему достойную пару. Для меня, впрочем, вопрос был решен: это Одри Эмери, прелестная американка, с которой я познакомилась в Биаррице и с тех пор лучше узнала ее и полюбила.

Увы, мой вариант допускался только в теории. Подумать то можно, только как это устроить? Впрочем, вскоре представился случай, который весьма обнадежил меня. Друзья из Версаля пригласили меня с Дмитрием на чай, и мы отправились туда в его открытом «Бьюике». Среди гостей оказалась Одри Эмери, которая в тот день комически убивалась по поводу своей короткой стрижки. Она только утром постриглась и уже раскаивалась в этом. Когда мы засобирались домой, Дмитрий, смущаясь, спросил, не буду ли я возражать против попутчицы, ему хотелось подвезти Одри Эмери. Я давно не видела брата в таком хорошем настроении, как в тот вечер.

Но приступы хандры случались все чаще, и когда однажды он вернулся домой совершенно не в себе, я решила объясниться напрямоту. К моему удивлению, он охотно пошел на этот разговор. Еще больше удивилась я тому, что наши мысли совпадали. Ему стала невыносима жизнь, которою он жил, хотелось чего то надежного и постоянного, хотелось своего дома. Я понимала, что он не открылся бы мне до такой степени, если бы уже не сделал свой выбор, и я с трепетом ожидала, какое имя он назовет. Мне предстояло выслушать готовое решение, и чего только я не перечувствовала в тот краткий миг ожидания. Но боги явно смилостивились надо мною и в этот раз. Дмитрий назвал Одри Эмери.

Я испытала такое несказанное облегчение, что не могла вымолвить и слова, так что Дмитрий, неверно истолковав мое молчание, тревожно взглянул на меня. Придя в себя, я высказала ему свое отношение, и мы заговорили о деле. Кое о чем я не задумывалась прежде, и именно это смущало его теперь: не имея, в сущности, ничего предложить своей избраннице, он сомневался, что вправе просить ее руки и сердца.

Я очень редко сожалела о том, чего мы лишились, но в ту минуту, возможно, впервые, мне с пронзительной ясностью представилось все, что мы потеряли. И я возроптала на судьбу, меня ослепил гнев. Что мы сделали, чтобы вот так ломать навсегда наши жизни?! Но из какого то уголка памяти вдруг выплыла некая сцена, и это воспоминание дало иное направление моим мыслям. То было 4 августа 1914 года, в тот день Дмитрий уходил на фронт. Вернувшись из дворцовой часовни, мы завтракали в бывшем кабинете дяди Сережи, где я тогда устроила себе гостиную. С нами были наставник Дмитрия генерал Лейминг с женой, самые верные наши друзья. Мадам Лейминг разливала кофе. Мы старательно бодрились и, плохо слушая друг друга, вели несвязный разговор. Дмитрий в обнимку с любимой собакой раскинулся на ковровой софе. Стараясь делать это незаметно, я то и дело взглядывала на него, запечатлевая в памяти любимые черты. Могло статься, что я в последний раз вижу его. Разговор часто обрывался, и в эти паузы мое сознание заполняли яркие, отчетливо видимые картины. Мне виделись удобство и безопасность нашего окружения, огромный дом, сверкающие автомобили в гараже, лошади в конюшне, бесчисленная прислуга и еще тысяча мелочей, с которыми легко и приятно жить. Я думала об этом потому, что Дмитрий все это оставлял, и оно вдруг оказалось таким лишним, ненужным. Главным было одно: он должен выжить.

И когда он заговорил со мной о своем будущем, та же мысль овладела мною: стоит вопрос о жизни, он должен жить, а все прочее не важно.

Не то чтобы я хорошо знала Одри, но что то подсказывало мне, что она сможет пренебречь пустячными соображениями и оценит дары, которые принесет ей Дмитрий, пусть это и не материальные ценности. Я сказала брату, что понимаю его колебания, но, думаю, не ему отступать, я уверена в успехе. Результаты беседы не замедлили сказаться: Дмитрий воспрянул, ожил, настроился на победу.

После непродолжительного ухаживания Дмитрий со всем юношеским пылом был готов сделать предложение, но все еще не был уверен в ответе. Не забуду того вечера, когда он наконец решился услышать отказ. Я была дома, в одиночестве поужинала и рассчитывала дождаться его возвращения. Он задерживался, пора было укладываться спать. И только я легла, во двор въехал автомобиль. Звякнули ворота, под знакомыми шагами проскрипел гравий. Внизу отворилась и закрылась дверь. Я уже была на ногах, накинула на плечи халат и встала в дверях. Дмитрий поднимался по лестнице. Сначала я увидела его макушку, потом и все лицо. Оно сияло детским восторгом. Пока он подходил ко мне, я заметила, что он чуть смущается, и это растрогало меня сильнее всяких слов. Мы вернулись ко мне, я забралась в постель, Дмитрий свернулся у меня в ногах. Не было нужды говорить, что его предложение приняли, но мне хотелось подробностей, и он снова и снова пересказывал их — и что он сказал, и что она ответила, и где они стояли, и где потом сели. Уже рассветало, когда мы расстались. Он ушел, я осталась одна, и сон не сморил меня.

Вскоре Одри с семьей уехала в Биарриц; потом к ним отправился Дмитрий. Свадьбу назначили там же осенью. В два оставшихся месяца надо было переделать массу дел, я не знала минуты отдыха — ведь на мне была еще моя работа. Несколько раз я ездила в Биарриц на выходные. Я ближе узнала будущую невестку, и уже тогда нас крепко связала дружба, доселе нерасторжимая.

Чтобы ближе быть к Дмитрию и русским, Одри решила принять православие. Нужно было соответствующим образом подготовить ее к этому, и я взялась хлопотать о том, чтобы наставить ее в новой вере. Я даже не представляла, насколько это окажется трудным делом. Наши батюшки не знали английского языка, только некоторые кое как говорили по французски, и Олдри не могла их понять. Наконец отыскался юный выученик Парижской православной семинарии, который, сказали мне, немного знал по–английски. Времени оставалось совсем мало, и я поручила ему наставлять Одри, даже не повидав его и не переговорив. Разумеется, я тоже должна была присутствовать на уроках, которые имели место у меня в конторе. Никогда не забуду первое занятие. Юный семинарист пришел в сопровождении священника. Оба сели рядышком против Одри, а она заняла мое место за столом. И оба заговорили одновременно — священник на плохоньком французском, а семинарист не очень внятно по–английски. Настроение было самое истовое. Посерьезневшая Одри озадаченно переводила взгляд с одного на другого, пытаясь понять смысл сказанного. Понять что либо было трудно даже мне, а уж она, конечно, не поняла ни слова. Поверх их голов я порою ловила ее растерянный взгляд. Я недолго терпела эту пытку. Давясь от смеха, я поспешила уйти, пока она не успела этого заметить.

Близился день свадьбы. Ее назначили на 21 ноября, отъезду в Биарриц предшествовал гражданский обряд бракосочетания в Париже, точнее, в муниципалитете Булонь–сюр–Сен, где мы были зарегистрированы. Одри с семейством, княгиня Палей, мои сводные сестры, свидетели (в их числе посол Херрик) и несколько приглашенных гостей — все собрались у меня и отправились в крохотную мэрию, вероятно, впервые подвергшуюся такому нашествию. Секретарь рассадил нас по скамьям в зале, и мы стали ждать мэра. Отворились двери, мы, как принято, встали; смущаясь и ни на кого не глядя, невысокий плотный господин быстро прошел на свое место. Наискось скромного коричневого костюма змеилась трехцветная лента, знак его властных полномочий. Началась церемония. Не привыкший к иностранным именам и титулам, мэр ни одного не сказал правильно.

В тот же вечер мы уехали в Биарриц. Мы с Дмитрием остановились в отеле. На следующий день приехавшие из Парижа епископ и священники крестили Одри в православную веру. Восприемниками были я и наш кузен герцог Лейхтенбергский. Это долгий и утомительный обряд, и я очень сочувствовала Одри, не понимавшей ни единого слова.

Утром 21 ноября, в день венчания, я поднялась с чувством, которое мне трудно передать. До этого я была в делах и не задумывалась о себе, теперь так уже не получится. В полдень пошли к обедне, на ней пел знаменитый хор Русского кафедрального собора в Париже. Послушать пение пришли некоторые наши друзья по Биаррицу и приехавшие на свадьбу парижские гости. Церковь смотрелась празднично. Ее уже убрали к венчанию, которое пройдет позже. Ослепительно сверкало осеннее солнце; его лучи, струясь сквозь витражные стекла, пестрили цветными пятнами пол и стены. Войдя в церковь, я сразу ощутила нечто необычное в воздухе, какую то одухотворенную трепетность. Голоса священников были исполнены чувства, хор вкладывал всю душу в пение. И это ощущение только нарастало, пока шла служба. На краткое время мы перестали быть только беженцами. Даже те, кто пришел из любопытства, были захвачены общим настроением. При вознесении даров мы опустились на колени, и следом стали на колени иностранцы; у многих в глазах стояли слезы.

Оставив гостей обедать в отеле, я отправилась к матери Одри. Одри просила помочь ей управиться с фатой, в которой венчались и я, и моя матушка. Это прекрасное старое кружево среди немногого я уберегла и вывезла из России. Перед побегом я увязала фату и еще какие то кружева в подушку, на которой потом спала в дороге. От волнения мы с Одри едва могли говорить, у меня перехватывало горло. Я понимала, какие чувства переживает Одри, но не могла посочувствовать ей, чтобы самой не сорваться.

Когда я вернулась в отель, было уже время переодеваться. Дмитрий был у себя в комнате; все утро мы избегали оставаться наедине, почти не говорили друг с другом. По обычаю, перед тем как идти к венчанию, я должна была благословить его, заместив наших родителей, и вот этой минуты мы оба страшились. Но сколько мы ни откладывали ее, эта минута пришла. Собравшись, я вышла в гостиную, разделявшую наши комнаты, и стала его ждать. За окном огромные волны бились о скалы; солнце село. Седой океан предстал мне в ту минуту жестоким и равнодушным, как судьба, и еще бесконечно одиноким. В черном костюме, с белым цветком в петлице вошел Дмитрий, и мы неуверенно улыбнулись друг другу. Я вернулась в спальню и вынесла икону. Дмитрий стал на колени, и я иконой перекрестила его склоненную голову. Он поднялся, мы обнялись. Я судорожно прижалась к нему. Горло перехватило так, что я не могла дышать.

В дверь постучали; пора идти в церковь. Не видя себя в зеркале, я надела шляпку, подхватила пальто. Из отеля через маленькую площадь мы направились к церкви. Расступившаяся толпа перед входом пропустила нас. На паперти нас ждали товарищи жениха, в основном офицеры–однополчане Дмитрия. Пробираясь в набитой народом церкви, я ловила взгляды любопытствующих. Дмитрий оставался в дверях, ожидая, согласно обряду, псалмопения. А хор молчал в благоговейном трепете; нескоро начали певчие, и то нестройными голосами. Я только раз оглянулась на брата, застывшего в дверях; у него было бледное строгое лицо. И тут меня отпустило, я залилась слезами.

Народ зашевелился: приехала невеста и с отчимом всходила на паперть. Вот она уже рядом с Дмитрием. Вместе они дошли до середины храма. Началось венчание. И те же чувства, что на обедне, охватили всех собравшихся; ясно ведь, какие воспоминания владели тогда нами, русскими.

После венчания был прием в доме моей новоиспеченной невестки. Потом я вернулась в отель, поужинала с гостями и села в парижский поезд. Новобрачные, отужинав у матери Одри, на первой станции после Биаррица подсели в наш поезд. Меня позвали, когда поезд тронулся, и мы еще выпили шампанского из толстых казенных стаканов.

На следующее утро я проводила молодоженов на вокзал, откуда они отправлялись в Англию на медовый месяц. Мы позавтракали в душном вокзальном ресторане, немного погуляли по платформе, и они отправились в свой вагон. Поезд давно пропал из виду, когда я наконец ушла.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 807
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:24. Заголовок: Загородная идиллия ..


Загородная идиллия

После женитьбы брата я долго чувствовала себя совершенно потерянной, словно лишилась чего то жизненно важного в себе самой. Не скажу, чтобы это было чувство одиночества, потому что я привыкла подолгу бывать в разлуке с ним; это была пустота, которую нечем было заполнить. В каком то смысле я видела в нем своего сиамского близнеца, нераздельного со мною. Я нисколько не ревновала его к жене, просто я не могла осознать, что в их жизни я уже лицо постороннее и мое участие в ней скромно.

Еще до женитьбы я определила себе строгие рамки дальнейших отношений с ними. Я намеревалась предоставить их самим себе и держаться в стороне. Меньше всего мне хотелось, чтобы Одри, которая много моложе меня, относилась ко мне, как к свекрови. Я искренне считала, что держалась этих рамок, но сейчас не уверена в этом. Насколько возможно, я не мешалась в их дела, но они, конечно, чувствовали мое недреманное око, даже если меня не было поблизости.

Между тем требовалось чем то заполнить пустоту после отъезда брата. Расставшись с Путятиным, я почти два года вела довольно суетную жизнь. Это была нормальная реакция на предшествовавшие годы. Наше окружение в то беспокойное время составляли люди обреченные, и хотя их поступки и поведение были безупречны, они не могли предложить ничего живого, интересного. Жизнь в Швеции и особенно война научили меня из множества встретившихся лиц выбирать такие, которыми интересно заняться. Путятинская группа исключала разнообразие, там не было новых лиц, иностранцы вообще были на подозрении, и мне решительно нечем было увлечься. Работа и благотворительность обогатили меня новым опытом, зато поле деятельности было ограниченно. Чем глубже я вникала в «русский вопрос», тем нужнее было знать различные его стороны, а для этого надо спорить и обмениваться мыслями со знающими людьми. Когда мой брак распался, я решила для себя: буду учиться. Решить легко — трудно сделать. Среди моих знакомых не было именитых людей, и все зависело от того, повезет ли их встретить. Оставалось одно: погрузиться в гущу людскую и уповать на лучшее.

Но едва я туда погрузилась, как утратила свою главную цель. Я столько времени ограничивала себя во всем, что меня скоро подхватила суматошная гонка, не давшая мне почти ничего. За два года я считаное число раз пообедала дома, зато перевидала весь разноязыкий мир, кочующий вокруг Парижа и по французским курортам. Привычная сдержанность не подвела меня, и в вихре развлечений я всегда оставалась сторонним наблюдателем. Я терпеть не могла легко сходиться с людьми, и потому друзей у меня было мало. Те немногие, которыми я обзавелась за два года, очень помогли мне расширить кругозор и обрести уверенность в себе, чего мне недоставало, но эти немногие привязанности никак не оправдывали довольно пустую жизнь, от которой я начала уставать.

Избавиться от этой бесполезной круговерти помог дом, где мне было покойно и хорошо. Выяснилось, что гораздо приятнее провести вечер с книгой, нежели часами до одури бегать за развлечениями. Отправляясь утром на работу, я уже предвкушала спокойное домашнее одиночество вечером. Эта новая полоса пришлась на женитьбу брата. Оставленную им пустоту могли заполнить только новые, живые интересы. Моя вылазка в мир не дала мне материалов для переустройства моей жизни, значит, постараюсь добыть их в книгах, хотя это и не лучшее средство.

Этот перелом внес в мою душу покой и радость. Мой маленький дом представился мне крепостью, где я жила по заведенному мною порядку, и ничто чуждое не допускалось сюда. Когда я к вечеру возвращалась домой и за мною клацали ворота, я словно освобождалась от всех житейских треволнений. Я поднималась к себе, сбрасывала городское платье, влезала в neglige или пижаму и шла в сад. Дом по обе стороны улицы обступали деревья, и я с крылечка смотрела, как сквозь ветки садилось солнце. Лужайку только что полили, я жадно вдыхала сладостный запах сырой земли и травы. В такие минуты на меня находило самое настоящее вдохновение, я горько сожалела, отчего я не писательница и не могу выразить свои мысли. Я пыталась удержать их, облечь в слова — напрасный труд! Оставались одни грезы, но среди прочего я таки грезила о том, что однажды напишу книгу, в которой выскажусь до конца. Тут мое разыгравшееся воображение обрывали шаркающие шаги за спиной: время ужинать. А потом спокойный вечер — и незаметно уже два часа ночи. Ничто меня не тревожило, ничто, казалось, не связывало меня с остальным миром, кроме двух телефонных проводов, протянувшихся от подоконника к ближайшему дереву, далее провисших над садом и наконец смотавшихся в клубок на уличном столбе. Но очень редко телефон подавал голос.

На выходные воцарялась полная тишина и покой. Я даже не выбиралась в город, разве что в церковь, и часы текли себе, и все мне было по душе.

Хозяйством я не умею и не люблю заниматься, с первых лет эмиграции, с Лондона, так ничему и не научилась, и потому все домоводство предоставила русскому старику дворецкому, который был при мне уже несколько лет. Это был «типаж»; в моем маленьком хозяйстве, обходительный и хваткий, он был главным человеком. У него было очень подходящее имя — Карп. Он напоминал мне своего тезку, древнюю мудрую рыбу, что водилась в пруду перед дворцом «Марли», построенным Петром Великим в петергофском парке. У некоторых карпов на жабре было золотое колечко, это были старожилы, ровесники еще петровского времени. Нацепи мой Карп серьгу в ухо, и сходство с рыбой стало бы полным.

В отличие от нас Карп не был недавним эмигрантом, он много лет прожил за границей и одно время служил в парижском доме одного моего дяди. Он исколесил чуть не весь свет, побывал во множестве переделок, но в душе оставался русским крестьянином, в чем и крылось его обаяние.

Приятный и располагающий к себе, он был бы идеальный слуга, но никогда нельзя было сказать, что у него на душе и какие мысли он вынашивает. Человеческую натуру он постиг в совершенстве, обладал занятным, абсолютно уникальным чувством юмора. Напрасно было задаваться вопросом о его возрасте: воплощая собою тип ныне вымершего русского слуги, он, казалось, был вечен.

Всегда чисто выбритые обвислые щеки; на кончике носа — очки в металлической оправе, за ними посверкивает добрый и въедливый взгляд. Его туалет вообще не поддавался описанию, и в любом наряде на ногах — что дома, что на улице — теплые домашние туфли.

Остановить поток его речи было невозможно, и даже если за столом у меня сидели гости, он не мог не высказаться. И я не одергивала его, настолько забавны были его слова и эта смесь французского с русским, когда он обращался к иностранцу. Когда мы с Дмитрием обедали вдвоем, он давал нам целое представление, рассказывал истории из неистощимого запаса своих впечатлений, а мы смеялись до колик.

Я не встречала другого человека, который бы так любил животных. В Булонь я перевезла с собой шотландского терьера и белую персидскую кошку. Вскоре им составили компанию огромный датский дог и щенок дворняжки, под видом немецкой овчарки навязанный мне шофером. Карпу этого было мало. Он умолил меня принять от доброхотного друга пару серых персидских котят, и те в свой срок принесли многочисленное потомство. Посулив подавать мне на завтрак свежие яйца, он купил несколько кур, но мне немного перепало, поскольку он придерживал яйца исключительно на развод. Скоро клуши водили орды безостановочно клюющих цыплят по всему саду. Потом появились кролики и следом стая белых голубей. Однажды Карп принес ручного фазана; птица клевала с ладони и гордо вышагивала вокруг дома. Кухня и кладовка были увешаны клетками с канарейками и прочими певчими пернатыми. Мало–помалу меня выживали из собственного дома.

Среди своей живности Карп расхаживал, словно ветхозаветный Адам в райском саду. Для него не было большего счастья, чем ладить из проволоки, веревочек и упаковочной тары причудливые клетушки и селить в них свое многочисленное семейство. Все его подопечные прекрасно уживались, и только дог, впрочем, самый миролюбивый из всех, досаждал Карпу своей крупностью и игривым нравом. Отчего то он решил, что у дога слабое здоровье, и не годится, чтобы он спал в конуре. Пришлось оставлять его на ночь в холле, но пса больше устраивала мягкая подстилка, чем каменный пол, и он повадился ходить на второй этаж, открывать мою дверь, и я, возвращаясь поздно, часто находила его развалившимся на моей постели. Такой порядок мне скоро надоел, и я велела Карпу положить этому конец.

Когда я в тот день вернулась, дог нервно расхаживал в холле. Внизу лестницы Карп, не поскупившись на узлы, закрепил проволокой каминный экран из будуара. Сверху экрана он приторочил палку, с которой свисал кусок проволоки; в целом это походило на удочку. А к свободному концу проволоки крепилась большая губка, остро и противно пахнувшая. Выяснилось, что ее пропитали составом, каким лечили дога от экземы, и пес не выносил этого запаха.

Это замечательное приспособление, разумеется, не пустило собаку наверх, но и я попала к себе нескоро, долго распутывая узлы.

Карп уделял куда больше времени и внимания животине, чем своим прямым обязанностям, и страшно сказать, до какой степени были запущены дом и сад. В конце концов я нанесла Карпу смертельную обиду, освободившись от большей части его зверинца. Оставила только собак и белую кошку.

Хотя Карп служил мне с охотой и клялся в верности до гроба, я понимала, что он дорожил не мною, а моим домом и садом, где мог предаваться своим буколическим занятиям. Это я была к нему больше привязана, а не он ко мне. Но все бы обошлось, не будь губительного влияния его многолетней дамы сердца. Я ничего не знала об их отношениях, когда по совету Карпа брала ее к себе кухаркой. Выяснилось это слишком поздно. Творилось что то странное: неудержимо росли хозяйственные расходы, стали пропадать вещи. Мои замечания оставались без последствий. И все же прошло еще несколько лет, прежде чем я решилась расстаться с Карпом, и когда это случилось, мне страшно не хватало его.

Другим важным человеком в доме была моя горничная Мари–Луиза. Смышленая, живая, старательная девушка очень облегчила мне жизнь. Вот уж кто был предан мне всем сердцем! Она оставалась со мною в такие времена, когда никак не могла рассчитывать на жалованье. В одном случае она доказала свою привязанность совершенно исключительным образом, и узнала я об этом только несколько лет спустя, когда она вышла замуж и ушла.

Среди моих подопечных была русская девушка, которой пришлось одной, без родителей, выбираться из России. Совсем юной она приехала в Париж и сразу стала зарабатывать себе на жизнь. Я пожалела ее, и сколько могла, а могла я немногое, помогала ей. В ответ она воспылала ко мне такой любовью, что порою это даже раздражало; постоянно изъявляя свою привязанность, она не стеснялась нещадно использовать меня и мои возможности. Раз–другой уличив ее в непорядочности, я на месяцы отлучала ее от себя, но рано или поздно напористая нахалка объявлялась вновь и с грехом пополам оправдывалась. Она вникала во все, что касалось меня, особенно в мои личные дела, была в них прекрасно осведомлена, знала о моих стесненных обстоятельствах. И однажды в мое отсутствие она пришла к Мари–Луизе и попросила взаймы десять тысяч франков, объяснив, что нужно вызволять меня из беды, а деньги она вернет через две недели, когда с ней расплатятся за пошитое белье. Мари–Луиза поверила этой басне, поспешила в банк, продала несколько ценных бумаг и передала ей всю сумму. Это была порядочная часть ее накоплений за много лет. Излишне говорить, что я не увидела этих денег, а Мари–Луиза, не сомневаясь в том, что они до меня дошли, удовлетворялась обещанием скорого возврата долга и даже не заводила разговора со мной на сей счет. Прошло два года, долг так и не был погашен. Тут она все рассказала мне, и истина выплыла наружу. Мы передали дело адвокату, но сметливой девицы и след простыл.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 808
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:25. Заголовок: Чему учит изгнание ..


Чему учит изгнание

Едва я помещицей основалась в Булони и решила отгородиться от всех, как все сами стали жаловать ко мне. Книги и беседы входили частью в мое перевоспитание. Чем больше я узнавала из книг и от людей, тем больше интересовалась всем, а продвигаясь дальше, все больше убеждалась, сколь недостаточны мои знания. Передо мною был непочатый край работы, но я запретила себе падать духом. В очередной раз в моей жизни была определенная цель.

С появлением интересов голова моя прояснилась, и в одинокие сосредоточенные дни меня вдруг обуревали мысли, буквально требовавшие выхода, а средство для этого одно — перо и чернила. Это накатывало, как приступ, и результат обычно был ничтожен. В сознании еще не вылепилась форма, готовая принять мои мысли, и воображение металось вслепую. Прежде я не задумывалась над тем, что писательство это работа. Боготворя литературу, я считала, что писательство это ниспосланный небом дар, им отмечены избранные, и не мне, простой смертной — звезд с неба не хватаю — отваживаться ступить туда, где обретаются одни боги.

Незадолго до этого меня подрядили регулярно давать статьи в один шведский журнал. Я, конечно, и не думала писать их сама: я поручила это одной своей подопечной, немолодой русской из бывших, которая, мне казалось, знаниями и способностями больше годилась для дела, чем я. Перед тем как отправлять статьи, я их перечитывала, вставляла фразу–другую, меняла пару слов. Гонорар, на французские деньги, совсем недурной, делился между автором и другими нуждающимися.

Зимою 1927 года, сразу после женитьбы брата, я сошлась с группой французов, увлекавшихся литературой и политикой. Встречались мы по–домашнему, и, к моему огромному удивлению, их увлекли мои истории. Они часами слушали рассказы о детстве и юности, расспрашивали о войне и революции. Они разговорили меня, и было одно удовольствие держать речь перед такими внимательными слушателями. Я в новом свете увидела свою жизнь, ее события предстали звеньями одной цепочки, неким пунктиром в общем движении. Признаюсь, я не думала, что это имеет какое то историческое значение, поскольку моя роль была незначительной, но обидно не оставить письменное свидетельство о делах и событиях, которым был очевидцем.

Воображение готовно отозвалось. Вот тема, близкая мне во всех отношениях. Ободряемая друзьями, я села писать; у

меня не было выбора, ничто уже не могло меня остановить. Из подернутого дымкой прошлого выплывали давно забытые картины, подробные и яркие. Возвращались звуки и запахи. Пальцы осязали знакомые вещи. Я снова переживала тогдашние чувства, и переживала их с прежней силой. То рассмеюсь наедине с собой, а то навернутся слезы и оставят следы на странице.

Я писала медленно и обдуманно, получая несказанное удовольствие; счастье повернулось ко мне неожиданной стороной. Шли часы. Я писала по французски и законченный отрывок читала друзьям. Но писала я для себя, не думая ни о читателе, ни о публикации. Работа подвигалась медленно, по указке капризного вдохновения; я испытывала детский восторг, когда оно приходило, но никогда не торопила его. Казалось кощунством сесть за стол, не чувствуя особого подъема. Душевное расположение от меня не зависело, и, случалось, проходили недели, а я не написала ни единого слова. Но я не спешила.

Издатели шведского журнала, куда я поставляла статьи, досаждали мне просьбами написать для них воспоминания, но я неизменно отклоняла их предложение. Но однажды от издательского дома в Париж приехал агент и без посредников завел со мной этот разговор. Каким то образом прослышав, что я начала писать мемуары, он был особенно настойчив и сразу предложил большие деньги за оконченные главы. Мне позарез была нужна примерно такая сумма, и я согласилась. Немедленно был выписан чек, и я вручила ему свою необработанную даже писанину.

Этим дело не кончилось. Поскольку другого источника доходов не предвиделось, я подписала соглашение, по которому обязалась давать продолжение отдельными статьями, и за каждую они будут платить. Но в целом эта затея была мне не по душе; мне казалось, я продаю нечто такое, от чего не вправе избавляться. Вдобавок я сознавала, что публикация моих воспоминаний вызовет массу критических отзывов и я наверняка наживу себе врагов. Так и случилось: до выхода статей отдельной книгой в Америке мои опусы поносили как могли, причем люди, не читавшие их, потому что публиковались они на шведском языке.

Я продолжала писать на досуге, у издателей скопилось достаточно материала. Но вот я кончила первую часть, с наслаждением писавшиеся детство и юность, и работа пошла труднее. Все реже тянуло меня к перу, а умения усадить себя за работу не было.

В начале того же лета Юсупов, у которого в Булони неподалеку от меня тоже был дом, предпринял попытки вернуть меня в свое окружение. Из Лондона Феликс с женой перебрались в Париж примерно тогда же, что и мы, в 1920 году, и время от времени мы встречались, но постоянных отношений уже не было.

Со своими менее удачливыми соотечественниками Юсупов был так же неудержимо щедр, как и в первые годы эмиграции в Лондоне. Он по–прежнему держал открытый дом, принимал, кормил и развлекал уйму друзей и знакомых. Но даже порядочное состояние, которое он сумел вывезти из России, не могло вечно покрывать его расходы и быстро истощалось. Он любил богатство, но ценил его исключительно за ту власть, что оно давало ему над людьми. Юсупов был соткан из противоречий. На себя он ничего не тратил, жена отнюдь не щеголяла в обновах, автомобиль был довоенный, на высоких колесах, ветхий «Панар». Зато в доме толклось несметное число бесполезной прислуги. Раздавая деньги направо и налево частным лицам, он еще учредил в помощь беженцам пару творческих организаций. Он предпочитал работать самостоятельно, не следуя заведенному порядку, не испрашивая у общества поддержки. Он все делал по–своему, ему были не нужны ни комитеты, ни чьи либо советы. Везде и во всем он хотел быть главным, но он не умел организовать дело; он мог развить бешеную деятельность, но все его усилия кончались малым.

Художественно он был чрезвычайно одарен, особенно в прикладных искусствах, в искусстве интерьера. Здесь он проявлял незаурядный вкус, воображение, оригинальность. Где бы он ни жил, устройство комнат, цветовая гамма, согласованность архитектурных деталей и предметов обстановки — все было само совершенство. Но как во всем другом, он и тут ничего не доводил до конца, загоревшись новым, только что поманившим замыслом. Он любил все мелкое, любил тесные, с низкими потолками комнаты. Гараж у своего дома в Булони он перестроил в маленький театр, стены там расписал русский художник Яковлев, впоследствии очень известный во Франции.

Театр и дал ему повод связаться со мной. Он хотел подготовить несколько любительских постановок на русском языке и звал меня в актерский состав. Я с радостью согласилась. В то время мне не хватало товарищеского общения, и потом, в любительских представлениях есть что то потешно–обаятельное, и я, никогда не игравшая в них, не удержалась от соблазна.

Известная актриса, ветеран русской сцены и моя добрая приятельница, согласилась быть режиссером. В труппу подбирались приятные люди, и в целом начинание сулило немало радостей. Мы сходились, обсуждали будущий спектакль. Никто из нас прежде не выходил на сцену, и что нибудь серьезное было не про нас, поэтому были отобраны несколько юмористических скетчей и сразу же распределены роли. Мне досталась ветреная блондинка из юморески Чехова. Роль не очень подходила мне: я должна была говорить очень быстро и неестественно высоким голосом. Несколько недель мы учили роли и репетировали.

В день премьеры мы не находили себе места. Не меньше лихорадило и публику, где в основном были наши друзья и родственники. Мы до смешного напоминали школьников, готовящихся изумить счастливых родителей рождественской пантомимой. Режиссер буквально дрожала как лист, и когда подоспела моя реплика и я пошла на сцену, она, помню, шла следом и мелко крестила меня в затылок. У меня подгибались колени, во рту пересохло, но текст я помнила. Впрочем, достаточно о моих актерских талантах. Мы отыграли спектакли, но еще долго моя приятельница–актриса дважды в неделю приходила ко мне домой; чтение пьес вслух и уроки дикции, считала я, не повредят родному языку, который я стала подзабывать без практики.

В дни репетиций я часто бывала у Юсуповых. Однажды его жена Ирина показала мне фотографию уморительной развалюхи, отрекомендовав ее как «наш дом на Корсике». Прекрасно зная, что Феликс способен выкинуть самое неожиданное колено, я все же усомнилась.

— На Корсике? Это действительно ваша лачуга?

— Конечно, наша, — рассмеялась она. — То ли вы еще скажете, когда увидите Корсику и особенно Кальви! Если свободны в сентябре, можете поехать с нами, только будьте готовы к невообразимым неудобствам.

А я как никогда нуждалась в полной смене обстановки и приняла приглашение.

В конце августа Ирина, ее младший брат Василий и я в самом радужном настроении уехали из Парижа; Феликс должен был приехать позже. Мы проехали до Ниццы и оттуда пароходиком перебрались на Корсику. Обещанные неудобства начались, едва мы ступили на борт судна, и продолжались вплоть до нашего возвращения на материк. Из порта, где мы пристали, до Кальви, места нашего назначения, вела дорога, по которой мы долго пылили на стареньком «Форде». Но мы были вознаграждены: за поворотом дороги в розовом утреннем свете, словно сказочный замок, вдруг возник Кальви.

Кальви стоит на высокой скале, нависшей над глубоким заливом. Городок опоясывает мощная крепостная стена, сложенная еще в Средние века и подновленная французами. Дома, в большинстве своем старые, иные совсем ветхие, кучно лепятся вдоль крутых дорожек и кривых каменных ступеней. Дворцовую надменность сохранили дома некогда богатых генуэзских купцов и чиновников. Жители Кальви тешат себя мыслью, что в их местах родился Колумб, хотя никаких доказательств в пользу этой легенды не имеется. Древнее, затерянное место, открытое всем средиземноморским ветрам и потому без деревца и кустика в своих каменных стенах, Кальви был не по сегодняшнему аскет.

Пять лет назад сюда редко наезжали туристы; даже в самом центре Африки вы не почувствуете себя столь далеко от мира с его налаженным бытом, как в Кальви. Ирина не преувеличивала. Тут нечего было есть, мало питьевой воды, санитарные условия вызывали оторопь, и тем не менее мы прекрасно провели там время.

Я думала пробыть в Кальви не больше двух недель, но досадная неприятность расстроила мои планы. Уже много лет я страдала от болей в левой ноге; однажды я шла быстрым шагом по единственной там ровной дороге вдоль городской стены, и что то хрустнуло в левой лодыжке. Я оступилась и рухнула плашмя на дорогу. Нога мучительно болела. Никаких врачей там, разумеется, не было. Ходить я не могла, — видимо, растянула лодыжку — и все время проводила в постели либо на матраце в гостиной. Нечего было и думать одной отправляться в обратную дорогу. Надо ждать, когда хозяева соберутся домой и возьмут меня с собою. Приговоренная к постельному режиму, я написала главку о Карпе, сколь возможно сохраняя его язык и повадку. Я занялась любимым делом, и рассказ вылился сам собою, не пришлось даже править. Вечерами я читала компании дневную порцию написанного, и их оглушительный хохот поощрял меня к продолжению.

В Париже я показала ногу врачам, но те ничего не нашли. Я сильно хромала, хотя боли почти не чувствовала. Лишь год–полтора спустя, уже в Америке, я узнала, что порвала ахиллесово сухожилие. Прооперируйся я вовремя, и можно было сохранить нормальную ногу, а так я заполучила одно мучение с нею, и, видимо, уже до конца своих дней.

Все эти приятные, занятные и даже болезненные впечатления отвлекали меня от мыслей о том, что мое материальное положение с каждым месяцем становилось все тревожнее. Я расплачивалась за неопытность и глупости, которые понаделала в первые годы эмиграции. Предотвратить катастрофу мог только случай. Больно вспоминать, сколько бессонных ночей металась я в постели, воображая неизбежное.

Мое дело давно переросло меня. Я уже не могла сама во все вникать и вынуждена была полагаться на других. С выбором сотрудников мне не везло: то это были безнадежные дилетанты, то невозможные профессионалы. Дилетанты, сами по себе честные люди, разбирались в делах еще меньше меня; профессионалы во всеоружии знаний плели интриги и работали на себя, о чем я не имела ни малейшего представления, за что и отвечала потом. Я вела оптовую торговлю и маялась, как меж двух жерновов, с поднаторевшими в своем деле заказчиками и торговцами, у которых брала материалы. И те и другие надували меня как могли. Заказчики выставляли надуманные претензии с целью сбить цену, они бесстыдно торговались и всегда брали верх. Оптовые торговцы сбывали мне свои товары по самой высокой цене. В Париже я была единственный дилетант в вышивальном деле, быстрый рост моего производства бесил конкурентов, а это были старые, с заслуженной репутацией фирмы. И то, что в этом диком положении оказалась женщина, делало его совсем скверным.

Кроме того, а скорее, прежде всего у меня никогда не было достаточно капитала, чтобы пустить его в дело, а оно расширялось, и я подбрасывала в него крохи, какие удавалось скопить. Росли долги, но я не решалась признать свое поражение. Тут объявилась некая русская, которая проявила огромный интерес к моим делам и предложила партнерство. Достаточно богатая, она могла выложить немалые деньги. Я согласилась. Очень скоро, уже рассчитавшись со мной, компаньонка стала проявлять недовольство. Вряд ли она в столь краткий срок могла рассчитывать на какую то прибыль; стало быть, раздражалась она из за чего то другого. И точно: она думала в придачу купить мою дружбу, а из этого ничего не вышло. Придравшись к чему то, компаньонка вчинила мне иск. Чтобы вернуть хотя бы часть суммы, пришлось расстаться с последней ценной вещью, что оставалась у меня, с жемчужным ожерельем, еще маминым. «Китмир» окончательно обескровел.

И тут же новая напасть: вдруг, одним разом, прошла мода на вышивки. С упорством и отчаянием я еще сопротивлялась неблагоприятной перемене, хотя разумнее было сразу сдаться. Некоторое время «Китмир» жалко оборонялся, и наконец я решила покинуть поле боя. «Китмир» поглотила старая, уважаемая парижская фирма. Считаясь с его прежней известностью, моему делу оставили его название, и хотя «Китмир» теперь уже не был независимым, свою клиентуру он сохранил, и для нее он по–прежнему был «Китмир».



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 809
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:27. Заголовок: В Америку Зимой 192..


В Америку

Зимой 1928 года в нашей семье ожидалось прибавление. Дмитрий и Одри сняли в Лондоне дом и намеревались оставаться в Англии до рождения ребенка. Поздней осенью я поехала к ним, но из за дел пришлось вернуться в Париж. Так мы и сидели в ожидании по обе стороны Ла–Манша. С приближением срока я вообще старалась не выходить из дома, боясь пропустить оговоренный звонок из Лондона. И вот телефон ожил, наперебой звонили друзья Одри, докладывали, что происходит, и только изнервничавшийся Дмитрий не мог говорить. К вечеру наступило затишье, а в полночь раздался звонок.

— Дмитрий хочет вам что то сказать, — услышала я улыбающийся мужской голос. Через секунду брат взял трубку.

— Мальчик, — сказал Дмитрий, — все хорошо.

Его голос звучал нетвердо. Не вполне разборчиво он сообщил мне некоторые подробности. Потом трубкой завладели друзья. Кончив разговор, я еще долго осмысливала случившееся. У Дмитрия теперь есть сын, мальчик родился на чужбине, Россию он будет знать только по нашим воспоминаниям.

В память о деде его решили назвать Павлом, т. е. по–английски Полом, крестины назначили в Лондоне через две–три недели. Мое присутствие, будущей крестной матери племянника, было обязательно. В день, когда мне полагалось пересечь Ла–Манш, разыгрался такой шторм, что я совсем засобиралась обратно, но родственные чувства пересилили, и я вопреки стихиям взошла на борт парохода.

Меня встретил Дмитрий и отвез к себе. При хромой ноге я заспешила вверх к Одри, выкриками приветствовавшей мое восхождение. Она была в постели, в шелках и кружевах, разметав по розовой шелковой наволочке густые ша–теновые локоны. На соседней постели стояла плетеная колыбель, а в ней лежал тот самый человечек.

Через пару дней было крещение. Я видела, как радовался счастливый Дмитрий, дотошливо входя в приготовления. Даже за цветочными гирляндами лично проследил. Время от времени он вбегал в комнату, где я коротала время с Одри, и требовал, чтобы я сошла вниз и восхитилась его работой.

— Ну что, разве не прелесть? — приставал он, увлеченно обегая комнаты, набитые цветами.

— По–моему, все прекрасно, у тебя замечательно получилось.

— Нет, правда, ты не думаешь, что для такого случая, как наш, лучше не бывает? Признайся, что у меня мастерски выходят композиции. Во всяком случае, я так считаю.

Я рассмеялась и похвалила его. Действительно, все было очаровательно; довольно скучный лондонский дом наполнили веселые краски и радостное ожидание. Заранее пришли священник и прислужники. В гостиной поставили большую серебряную купель, наполнили теплой водой. На столе рядом разложили все необходимое для совершения таинства. Зажгли высокие восковые свечи. Пришел хор, священник облачился в ризу. Все было готово.

Небольшая группа друзей сгрудилась на лестничной площадке. Спустилась няня и передала мне завернутого в одеяло младенца. Все прошли в гостиную. Крестный отец, князь Владимир Голицын, и я, крестная мать, стали рядышком у купели; нам дали по свече, и почти всю службу я простояла со свечой и запеленатым племянником. Только когда начался сам обряд крещения, крестный отец взял у меня младенца, и я смогла перевести дух.

Во все время службы меня подмывало взглянуть на Дмитрия. В юности мы множество раз перебывали восприемниками крестьянских детей в Ильинском, если не в качестве крестных отца и матери, то замещая дядю и тетю. Обычно обряд совершался в коридоре родильного дома, выстроенного дядей для крестьянок из близлежащих деревень. Вечно куда то спешивший священник наскоро вел службу, проборматывая молитвы. В коридоре была духота, пахло сосной, снаружи нещадно пекло солнце, а нас распирало озорное чувство. Мы старались не глядеть друг на друга, боясь прыснуть со смеху, но иногда все же встречались взглядом, и выдержка покидала нас. Помню, вот так же у купели, с младенцем в грубом, щекочущем мои голые руки одеяльце, я буквально колыхалась от разбиравшего смеха.

Если бы Дмитрий видел меня, он бы наверняка тоже вспомнил те сцены в родильном доме в Ильинском. Но Дмитрия не было в комнате, поскольку православный обычай не велит родителям присутствовать на крестинах своих детей, и, наверное, это правильно.

Самый драматический момент настал тогда, когда священник, распеленав младенца, ловко ухватил дергавшееся тельце, ладонью и пальцами зажал ребенку рот, ноздри и уши и трижды погрузил его в воду. Я почувствовала за спиной движение и подавленный вздох ужаса. Струящий с рук и ног воду, с облепленной темными волосенками головой ребенок разразился возмущенным воплем и был тут же закутан в одеяльце и досуха вытерт порицающей обряд нянькой. Она, безусловно, была не лучшего мнения о наших обычаях. Ручки ловко вдели в рукава распашонки, наладили подгузники и наконец поверх всего через голову натянули всю в кружевах и вышивке крестильную рубашку. К этому времени малютка был малинового цвета от крика.

По окончании обряда Пол в крестильной рубашке, одеялах и прочем был срочно унесен наверх встревоженной нянькой, все же остальные потянулись отпраздновать событие шампанским. Через несколько дней Одри достаточно окрепла для отъезда за город, и мы все, включая Пола с нянькой, уехали из Лондона в битком набитом большом лимузине.

В Лондоне, пока Одри еще оставалась в постели, а потом за городом мы часами бывали вместе. Она вся светилась, отчего воздух вокруг нее был напоен теплотой; все и вся поблизости вовлекалось в волшебный круг ее счастья. Я сидела у нее в ногах и не уставала слушать ее пылкие откровения.

Ее бесконечно радовало, что она соучаствует с природой в созидательной работе; сравнивала себя с весенней землей, пустившей к солнцу нежные зеленые побеги. В этом истинная жизнь, говорила она, нечто первичное, чего не дерзнула тронуть цивилизация, и она упивалась простой сутью этой жизни. Когда я рассталась с нею, мне казалось, что я оставила за дверью очарованный мир. С того времени ее мир сильно раздвинет границы и что то в нем переменится, но я и сейчас живу его очарованием. Одри из тех очень немногих, кто делает жизнь светлее.

Дмитрий был счастлив; теперь у него настоящий, свой дом. Сознавая важность нового жизненного распорядка, он уверенно строил будущее, и я восхищалась им.

Пока я была с семьей и жила ее интересами, мне удавалось отвлечься от собственных забот; но вот я вернулась в Париж, и они снова подступили. На моих глазах медленной смертью умирал «Китмир», мне оставалось только следить за его агонией. Все было трудно и сложно вокруг.

Временами я чувствовала себя в западне, словно судьба замыслила погубить меня, сокрушая житьем–бытьем, чему я меньше всего придавала значение. Я по–прежнему мучилась невозможностью духовного развития в таких условиях. Борьба за существование забирала все силы, ни о чем другом не думалось. Мечты о личном счастье я давно предала забвению и для себя не ждала от жизни ничего особенного; будущее куда более важное, нежели мое, занимало мои мысли — будущее моей родины, которому я надеялась однажды чем смогу содействовать. Но шли годы, силы уходили, я боялась окончательно утратить и задор, и живость.

В голове кипели мысли, планы менялись один за другим и со вздохом отбрасывались, но один застрял и показался лучше прочих.

Париж бредил парфюмерией. Любой магазин и даже лавочка, не говоря уже о модельных домах, предлагали свою парфюмерную продукцию, кремы и всякую косметику. Отчего не попробовать? Парижский рынок уже насыщен, но можно затеять дело в Лондоне. Денег для начала требовалось мало, а в случае удачи вдруг получится основать компанию. Со временем можно даже подключить Америку, и тогда будет повод и основание поехать туда самой.

Весною 1928 года я съездила в Лондон и, с видом на будущее, завязала там связи в сфере распространения. Я обрела второе дыхание, вновь исполнилась веры в себя. Все свое время я проводила в конторах парфюмерных фирм перед шеренгами пузырьков. Из каждого по очереди брала по капле на перчатку, на запястье, на меховой воротник, на верхнюю губу. Вскоре я была ходячий парфюмерный киоск, и уже решительно не могла отличить один запах от другого. Это занятие совершенно пленило меня. Духи наводили на мысль о музыке: и там, и тут есть некая глубинная гармония, которую, бесконечно варьируя, можно изукрасить, сделать богаче. При всей трудности выбора я остановилась на двух образцах, дала им название, заказала специалистам флаконы, наклейки и коробочки. С готовыми образцами я вернулась в Лондон; фирма, с которой я прежде связывалась, одобрила духи и высказалась обнадеживающе. Все складывалось настолько хорошо, что я решила задержаться в Лондоне, даже прихватить часть лета, только чтобы быть поближе к производству.

В каком то смысле я была рада на время уехать из Парижа, ненадолго покинуть мой скромный дом в Булони. Париж был полем проигранного сражения. Совсем недавно я была вынуждена расстаться с моим старым дворецким Карпом, чуть ли не главной достопримечательностью дома, и в Булони было совсем грустно. В Лондоне я сняла две комнаты в глубине большой квартиры. Квартира была с обслуживанием, вроде гостиницы, и собственную горничную некуда было поместить, но ничего лучшего я не могла себе позволить, а «Ритц» не возникал даже в мыслях. Мои окна выходили на грязную стену и крышу с закопченными трубами. Чтобы причесаться, я усаживалась на постель, занимавшую чуть не всю комнату; негде было держать одежду, вообще не было ничего, способного как то украсить это помещение.

Столь славно начавшееся парфюмерное дело вдруг начало давать сбои. Возникли всякие помехи, с которыми следовало разобраться, и вскоре я поняла, что в короткий срок вряд ли вообще что то сделаю.

Не думаю, что когда нибудь еще в жизни я так остро чувствовала свое одиночество, как в той лондонской квартире. Да, и в Париже я жила одиноко, но там был свой воздух, там все вокруг было создано моими руками. А здесь ничего своего, и я почти утратила тот относительный душевный покой, что обрела годами каторжной работы. Из головы не шла мысль, что я неудачница. Все, к чему я прикасалась, рассыпалось в прах. Напрасно было и стараться. С моим то скверным снаряжением да в одиночку — сколько можно выдерживать напор нового мира?

Для того времени показателен один случай. В то лето я два–три раза отъезжала на несколько дней в Париж, всегда одна. Помню, я вернулась в Лондон поздним воскресным поездом, с огромным трудом отыскала на вокзале носильщика. На такси подъехала к дому, разгрузилась и отпустила машину. Рассчитывать на то, что в столь поздний час прислуга еще на ногах, не приходилось. Я открыла дверь своим ключом, втащила в холл чемоданы и по одному отнесла их к себе наверх. В квартире было темно и сыро, как в могиле.

Хоть и точили меня грустные мысли и одиночество, видеть я никого не могла, я избегала друзей и знакомых, предпочитая днями сидеть одна. Меня даже не тянуло к перу. Поистине беспросветные дни.

Постепенно в головной каше зашевелилась и стала проясняться новая мысль. Уже не приходилось сомневаться в том, что, как это ни печально, я проиграла. Я замахнулась на то, с чем мне было не справиться. Отчего не признаться себе в этом? Отчего не вникнуть, откуда пошла беда, и не начать все заново? Пусть удача отвернулась от меня и в Европе мне нечего делать, отчего не уехать куда либо еще? Я давно задумывалась об Америке; там я чему нибудь научусь. Такие, как я, начавшие новую жизнь, там не редкость. И до меня многие начинали, и сейчас таких немало.

Чем чаще я возвращалась к этой мысли, тем сильнее крепло убеждение, что это правильная мысль. Было, впрочем, серьезное препятствие: безденежье. Я не представляла, каким образом и когда я поеду, но было ясно, что поеду.

В августе или сентябре, в очередной раз наведавшись в Париж, я совершенно случайно встретила одну мою американскую приятельницу. И как то за чашкой чая она обронила пожелание увидеть меня осенью в Америке и залучить к себе в гости. В обычных обстоятельствах я из одной только деликатности не стала бы ловить человека на слове, а тогда я со спокойной совестью ухватилась за ее предложение. Вскоре оно вылилось в формальное приглашение. Мое самое жгучее желание исполнялось. Все обсудив, мы решили, что я приеду в октябре или ноябре и останусь на два–три месяца. Я возьму с собой рукопись и образцы духов. Меня еще донимали всякие неприятности, но уже проблеснул лучик надежды.

Расстаться с Европой оказалось труднее, чем я ожидала, а непредвиденные обстоятельства вообще заставили по крайней мере дважды отложить отъезд.

Дом моего отца в Царском Селе был конфискован советскими властями в 1918 году, и с тех пор в нем был музей. Не представлявшие исторической ценности предметы, то есть столовое серебро, фарфор, меха и личные вещи, разворовали сразу после конфискации. Кое что из этого добралось даже до Америки и значилось в каталоге одной нью–йоркской галереи. Но еще долго оставались нетронутыми антикварные коллекции мебели, картин, серебра, хрусталя и фарфора. В начале 1928 года мачеху предупредили, что Советы продали их группе французских и английских перекупщиков; ей сообщили, как и когда их грузили на пароход, и даже дали номера контейнеров. Вооружившись этими сведениями, она приехала в Англию, нашла пароход, нашла контейнеры и объявила груз задержанным. И подала в суд на лиц, ответственных за покупку коллекций. Мачехой двигали не только личные интересы. Было известно, что Советы продают за границу отдельные предметы из государственных и частных собраний, но тут они впервые сбывали коллекцию целиком. Княгиня Палей надеялась создать прецедент, после которого такие продажи стали бы невозможны. Ей было не привыкать действовать решительно, не жалея сил и хлопот, да и порядочных расходов при ее то скромных возможностях. Судебный процесс ожидался осенью, и поскольку я обещала быть свидетельницей с ее стороны, я не могла уехать, пока все не кончится. После нескольких откладываний суд наконец прошел в ноябре, но я так и не смогла на нем присутствовать. Как раз к моему отъезду у побережий Франции и Англии разыгрался страшный шторм, переправа через Ла–Манш на несколько дней полностью прекратилась, и именно в эти дни я должна была быть в Лондоне.

Вопреки всем ожиданиям, княгиня Палей проиграла процесс; она обжаловала решение суда и опять проиграла. Для нее это был страшный удар, и она вконец истратилась на процесс. А Советы впредь наводняли западные рынки историческими и прочими сокровищами, коллекциями и вразбивку; а ведь реквизировалась эта собственность под тем предлогом, что это де народное достояние.

Той же осенью до Парижа стали доходить тревожные известия о здоровье вдовствующей императрицы Марии Федоровны, матери Николая II. Последние несколько лет она жила в Дании. Ей было за восемьдесят, и до недавнего времени она прекрасно держалась, и вдруг сдала и уже несколько недель была между жизнью и смертью. Мне надо быть в Европе, случись худшее, присутствовать на похоронах. Пока там было улучшение, я смогла подготовиться к отъезду, но 13 октября наступил конец, и через два дня я выехала в Данию.

Когда я приехала в Копенгаген, гроб с телом императрицы уже перенесли из ее небольшого дворца Гвидор, где она умерла, в русскую церковь в городе. Чтобы дождаться съезжавшихся на похороны, их отложили почти на неделю, и все это время в храме дважды в день проходили службы. Приехав, я сходила и на утреннюю, и на вечернюю.

Маленький, чуть ли не детский, гроб императрицы стоял на низком помосте посреди церкви. Он был покрыт российским государственным флагом и Андреевским. Не было почетного караула, корон, гербов, все чрезвычайно скромно. Цветов, однако, было такое множество, словно церковь готовили к венчанию. Не уместившись на помосте, они обложили его кругом пышной пестрой грядой. На стенах — венки, на подоконниках — плоские букеты.

Многие из набившихся в церковь людей прежде составляли ее двор, входили в свиту, сотрудничали с императрицей на ниве благотворительности. Теперь они съехались со всей Европы проводить в последний путь последнюю монархиню романовской династии; печальные лица, усталые, серые; потертая одежда.

В день похорон рано утром из Биаррица приехал Дмитрий. На отпевании присутствовали только русские, к погребению подошли датская королевская семья, норвежский король, шведский кронпринц и герцог Йоркский, соответственно представлявшие своих монархов, многие делегации. Русский храм вновь вместил блистательное собрание: мундиры, на мужчинах — российские ордена, на княгинях — ленты ордена Святой Екатерины, возложенного на них самим царем. За десять лет изгнания мы впервые присутствовали на церемонии, в мельчайших подробноетях воскрешавшей прошлое, впервые — и в последний раз. Уже никогда не будет случая надеть эти ордена и медали.

Сложный ритуал погребения российских монархов предусматривал круглосуточный почетный караул из числа придворных сановников и военных, офицеров и солдат, выставленный у гроба в дни прощания и похорон. Когда хоронят императрицу, в караул встают также придворные дамы и фрейлины. Перед выносом у гроба императрицы Марии Федоровны встали датский почетный караул и в затылок им попарно русские офицеры: хотя и в штатском, они настояли на том, что это их исконное право и долг перед покойной государыней. В карауле стояли также две остававшиеся при императрице фрейлины и два казака, разделившие с нею изгнание.

Перед смертью императрица завещала лишь временно похоронить себя в Дании. Ее желанием было покоиться рядом с мужем в России, и она взяла с дочерей обещание, что те выполнят ее волю, как только позволят обстоятельства. Гроб с ее телом перевезли в кафедральный собор Роскилле, в двадцати милях от Копенгагена, с X века место упокоения датских королей.

Вечером того же дня король и королева Дании устроили прием в честь высоких гостей. По случаю печального события музыки не было, а все дамы надели траур. И дамы, и мужчины опять надели ордена. Пятнадцать лет мне не доводилось бывать на столь торжественном приеме. С кем то мы были незнакомы, кого то не видели с довоенных лет. В прежние годы мы жили примерно одинаковой жизнью, у нас были одни интересы; теперь все стало другим. Для скандинавов мир мало чем изменился, зато для немцев и особенно нас, русских, он изменился неузнаваемо. Кроме дежурных фраз, какими обмениваются после долгой разлуки, нам нечего было им сказать. На меня, я чувствовала, поглядывали с любопытством. Все знали о моем предпринимательстве и думали, что я процветаю; примешивалось тут и неодобрение моим статьям, которые стали выходить в шведском журнале. Неожиданно для себя я засмущалась, хотя все эти люди остались в той, другой моей жизни; не напрасно, значит, у нас было одно воспитание. Мои поступки логически вытекали из обстоятельств, вынуждавших поступить так, а не иначе, но я отлично понимала, отчего эти поступки кажутся им странными. Впрочем, со мной они были само очарование, а обсуждать меня с Дмитрием принялись, когда я уже ушла.

Я ушла с тяжелым сердцем, даже в некотором смятении. Словно не оставалось мне в мире иного места, как то, что я сама назову своим. Мой клан меня исторгнул, и для любого другого сообщества я чужая. Мне было очень одиноко, но при этом будоражила мысль найти свою дорогу.

На обратном пути я на день застряла в Берлине и убивать время отправилась в Потсдам, любимую резиденцию германских императоров, посетила дворцы, в некоторых я была впервые. Город казался вымершим, туристов вообще не видно. Я расспрашивала служителей, они были не прочь поговорить. В разговоре часто поминались кайзер с женой, но поминались без обиды, как уже древняя история. Было облачно в тот день, то и дело принимался дождь. Переждав его, я ходила по затихшему парку, загребая ногами влажные желтые листья.

В Париж я вернулась с таким чувством, словно побывала в прошлом. Теперь я готовилась к встрече с Новым Светом и его посулами. Отъезд был назначен на 8 декабря. Я очень тщательно подготовилась к поездке, знала, что она дается мне нелегко, но в то время меня распирало бесшабашное, авантюрное настроение. Будь что будет! Буквально в последний момент меня известили, что фирма, через которую я распространяла в Англии свои духи, нашла причины не расплатиться со мной за проданный товар. Они по сегодняшний день не сделали этого, и мы все еще пререкаемся.

Зимним днем в компании с несколькими друзьями я уезжала из Парижа, со мной была моя горничная Мари–Луиза. В Гавр приехали в полной темноте и сразу взошли на пароход. В каюте меня ждал прощальный привет — телеграммы и цветы. Пароход отчалил уже ночью и рано утром пришел в Плимут. Одиночество и страх всю ночь не давали мне уснуть, и в Плимуте, увидев в иллюминатор суровое грозовое небо и яростно клокочущие волны, я совсем оробела.

Первые два–три дня в океане сильно качало, из за плохой ноги я не решилась выходить из каюты; со страху меня даже не тошнило. Я знала, что по прибытии меня ожидало в карантине испытание, которого как огня боялись все европейцы, впервые приехавшие в Америку, а именно: встреча с прессой. Дни напролет я готовила впрок ответы. Когда же пришло время и вокруг меня в каюте расселось около десятка репортеров, выяснилось, что это совершенно безобидные и приятные молодые люди. Меня несколько раз сфотографировали, и делу конец.

Когда пароход приставал, я в смятении мерила глазами неохватный причал под рифленым железом. Горизонт окутывал туман, и только причал смог показать мне тогда Нью–Йорк. Меня встретили и отвезли к приятельнице, у которой я собиралась жить. На следующий день мы уехали на Рождество в Калифорнию, на ранчо. Нью–Йорк я разгляжу лишь по возвращении, когда поживу в нем.

Одним глазком увидев Чикаго, я села у вагонного окна и не отлипала от него всю дорогу на Запад. Отогнать меня могли только сумерки; я упивалась видами, и мне все было мало. Эти просторы будоражили; мои чувства стали просторнее. Я глубже дышала, меня пьянило чувство свободы, мне вспоминалась родина. Таким было мое первое впечатление от Америки.

На ранчо в Калифорнии я провела три недели. Из окон открывался вид на голубую ширь Тихого океана и по–весеннему зеленые холмы. Словно вас занесло на другую планету. Жизнь на ранчо была покойная и приятная, но не за этим же я приехала в Америку. В конце января я вернулась в Нью–Йорк и наконец огляделась. И поняла: как ни выручай меня друзья, но пробиться в нужные сферы мне не удастся. Едва я заводила речь о делах, как люди расцветали улыбками. Они не понимали, а я не откровенничала, до какой степени скверно мое положение. Тут было даже труднее, чем в Европе: я — гостья, меня полагалось занимать, развлекать и не более того.

Вся надежда оставалась на рукопись, которую я придерживала на крайний случай. Когда я открылась друзьям, они сказали, что прежде чем показывать ее кому бы то ни было, надо ее перевести с французского на английский. Нашелся человек, согласный за шестьсот долларов сделать работу, но таких денег у меня не было. Так рухнула моя последняя надежда. Образцы же духов, что я взяла с собою, так и не представилось случая показать. Значит, скоро возвращаться в Европу и входить в дела, которые еще больше запутались в мое отсутствие. Снова я ничего не добилась, если не сказать больше; надежды, которые я связывала с Америкой, лопнули, как и все другие мои начинания.

И совсем худо было с ногой, я уже с трудом ходила, но меня одолевало столько забот, что было ни до чего. Слава богу, заметили друзья и настояли на обследовании. Скрепя сердце я стала обходить хирургов. Те быстро во всем разобрались и почти все предложили операцию, хотя некоторые находили, что мышца упущена и уже не восстановится. Поняв, что операция неизбежна, я решила делать ее в Нью–Йорке. Не хватало мне мучиться с этим во Франции! А главное, был повод задержаться в Америке. Это самое малое еще шесть недель передышки. И через несколько дней я легла в больницу.

В жизни своей я не видела столько доброты, сколько ее перепало мне в больнице и потом, в восстановительный период. Откуда у них эта отзывчивость? Долечивалась я в доме, где на меня пылинке не давали сесть.

В начале апреля еще одна моя приятельница, знавшая о рукописи, предложила показать ее человеку с французским языком. У нее были нужные связи, она все устроила. Рукопись послали редактору на отзыв. Особых надежд я не питала, благоприятного отзыва не ожидала. 18 апреля, накануне моего дня рождения, пришел толстый пакет от редактора. Разодрав пакет, я увидела письмо и несколько страниц с замечаниями. У меня недостало духу прочесть письмо и эти страницы, очень многое от них зависело. Я дождалась, когда вернется моя хозяйка, и отдала ей пакет.

— Прочти, пожалуйста, Бетти, у меня нет сил.

Она вынула бумаги и начала с письма. Я лежала на софе, покоя ногу в гипсе. Скоро она подняла голову и устремила на меня посерьезневший взгляд.

— Знаешь, все замечательно, — сказала она. — Слушай. И прочла письмо с благожелательным отзывом. Потом

мы приникли к замечаниям; я убеждалась, что мои мысли, доверенные бумаге, находят отклик. Тот вечер и весь следующий день я прожила в страхе, что все это только сон, и он оборвется с пробуждением.

Договорились о встрече с редактором. Он убеждал меня продолжить работу над «книгой», как он называл рукопись, уверял, что я легко найду издателя. Приятельница, что свела нас, предприняла все необходимые шаги. Мне оставалось одно: сесть за стол. И как раз в это время нога дала осложнение и больше чем на месяц уложила меня в постель. А я не возражала, ничуть не возражала. Я была наверху блаженства. С утра и до вечера, а то и прихватив ночи, я писала. Я работала исступленно, от возбуждения у меня дрожали руки. Мои воспоминания подошли к войне, самому важному для меня периоду, и поскольку я хотела быстрее кончить «книгу», я писала теперь по–русски, мне было легче выразить себя на этом языке.

Я снова могла строить планы. Похоже, одна удача потянула за собой другие. В мае я получила несколько предложений, в том числе от главы большого модельного дома в Нью–Йорке, предлагавшего мне место консультанта–стилиста и модельера. Предложения устранили последние препятствия: я вернусь в Европу, быстро разберусь с делами, и обратно в Америку. Работа даст мне независимость, я приобщусь к американской жизни, буду зарабатывать и подыскивать издателя для своей книги. Дальше этого я не загадывала; пока дела складывались так, что лучше не надо.

Моя хозяйка уезжала в Европу, и, поскольку я еще не годилась для поездки, она оставила мне квартиру, где я прожила до середины июня и наконец отправилась в Париж после полугодового отсутствия. В сентябре мне предстояло приступить к своим обязанностям в Нью–Йорке. Летнего времени вполне хватит на то, чтобы управиться с делами в Париже и Лондоне.

Шли недели, я порывала связи и выдирала корни, которые пустила в Европе, и убеждалась, как их много и как крепко они меня держат. Я покидала брата и все, к чему была привязана; была вынуждена отказаться от дома, куда то определить свои пожитки, пристроить собак и кота. Не зная моего положения, друзья отговаривали меня от поездки в Америку; они не повлияли на мое решение, но решимости поубавили. В Париже я узнала, что у мачехи возвратный рак, теперь уже неоперабельный, и жить ей осталось несколько месяцев.

Я сознавала, что нынешний мой шаг — последний, и, по крайней мере, не обольщалась насчет дальнейшего. Я рисковала, понимая, что в свои почти сорок лет должна совершенно переродиться. Повидав Америку, я знала, что там меня ожидает совсем другая жизнь, но иной жизни я и не хотела. Временами я колебалась: хватит ли сил пройти через все это? Разве прошлые неудачи не свидетельствовали о моей неспособности признать очевидное? Но уж так сложилось, что надо ехать, иначе я перестану себя уважать.

Я заказала билет на итальянский пароход из Марселя в начале августа и стала наносить прощальные визиты. Тяжелее всего было расставаться с княгиней Палей. Это была последняя ниточка, связывавшая меня со прежним поколением, и я знала, что больше никогда не увижу Ольгу Валериановну. Сама она даже не представляла безнадежности своего положения, без труда ходила, но ее внешний вид никого не мог обмануть. Мне не хватило духу идти прощаться с нею домой к ее сестре, где она теперь жила, и мы встретились на работе у ее дочери Наташи в конторе модельного дома на улице Лелон. Сама Наташа, не в силах сдержать слезы при матери, скоро вышла из комнаты. Мачеха умерла в начале ноября 1929 года. Все эти годы она звала смерть, а когда та пришла, ее неукротимый дух боролся с нею до последнего.

В Париже почти никого не было, и на вокзал меня пришли проводить Наташа с мужем и еще несколько русских. На этот раз я ехала очень скромно, без горничной и почти без вещей. При мне было триста долларов — все, что я имела, не считая долгов. Я взяла пишущую машинку и, переборов себя, русскую гитару. Тревожно и грустно было уезжать из Парижа, но внешне я старалась вести себя выдержанно. И только когда Наташи и самой платформы не стало видно и я осталась одна в купе, я дала волю чувствам.

В Марселе выяснилось, что пароход опаздывает, и я порадовалась задержке: еще несколько часов побуду во Франции. Я почувствовала горячую привязанность к своему ссыльному дому. Пришел пароход, я погрузилась. Французский берег таял вдали. Когда я увижу его снова?

В пути я прилежно стучала на машинке, в этом были мое спасение и отрада. Однажды вечером я смотрела в иллюминатор, как садится солнце, и совсем рядом, я даже видела людей на палубе, прошел пароход. И нахлынуло безумное желание прыгнуть за борт, плыть к нему. Он вернет меня в Европу.

Эта встряска отрезвила меня. Я струсила, мне незачем оглядываться назад и попусту раскаиваться. Мне предстоит строить новое будущее. На этот раз я должна добиться успеха.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль Ответов - 24 , стр: 1 2 Все [Только новые]
Тему читают:
- участник сейчас на форуме
- участник вне форума
Все даты в формате GMT  2 час. Хитов сегодня: 115
Права: смайлы да, картинки да, шрифты да, голосования нет
аватары да, автозамена ссылок вкл, премодерация вкл, правка нет