Мы переехали. Через секунд, Вы будете перенаправлены на новый форум.
Если перевод по каким либо причинам не произошел, то нажмите сюда: https://houseofromanovs.kamrbb.ru

- подписаться
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 12:45. Заголовок: Воспоминания Великой княжны Марии Павловны. Книга 2 В изгнании


Воспоминания Великой княжны Марии Павловны. Книга 2 В изгнании

Тема открыта только для чтения. Свой отзыв или комментарий вы можете оставитьздесь





Чему учит изгнание — тема второй книги. В своем рассказе я вынуждена говорить о том, что сама пережила и передумала. Я описывала все так, как сама это видела, хотя прошла эту дорогу не в одиночестве. Такая же драматическая и исполненная надежд жизнь выпала на долю многих моих соотечественников, и часто она была посуровее моей. Но теперь это уже история. В противном случае я вряд ли бы взялась за перо.

Когда рушится общественный строй и целый класс людей снимается с места и в буквальном смысле слова лишается крыши над головой, жизнь не торопится приютить их, позаботиться о них. Рассказывая о случившемся со мною и с теми, кто окружал меня в начальный период изгнания, я старалась показать трудности, с какими мы столкнулись, и как сумели их преодолевать.

Взявшись сейчас рассказать мою жизнь, я сознаю невыгоды своего положения. Слишком еще свежи события, чтобы осознать их значение, и рано выносить справедливую оценку всем действовавшим лицам. В отличие от моей первой книги, здесь не представлялось возможным объединить общей рамой калейдоскоп событий и перемен, коими так изобильна изгнанническая доля. Психология людей, переживших крушение налаженной жизни, более или менее схожа: определяющей становится борьба за существование. И я хочу изложить все, пока свежа память, хочу удержать то, что заслуживает войти в историю.

В первой книге я излагала обстоятельства, канувшие в небытие и более никак не принадлежащие мне. Мои детство и юность прошли в обстановке, от которой не осталось следа, время и перемены смели ту страну, там теперь совсем другой мир. Воспитание не готовило меня к материальным лишениям, и новая жизнь, наставшая после моего бегства из России в 1918 году, была долгой чередой попыток приноровиться к дотоле неведомому порядку вещей.

Моя жизнь на чужбине отчетливо делится на три периода. Первый продолжался почти три года и правильно будет назвать его жизнью во сне. Поступь моя была твердой, а глаза незрячие. Жизнь продолжала свое неумолимое течение, но я воспринимала перемены сквозь дремотную пелену, ничто не могло расшевелить меня. Меня единственно волновали личные утраты, а тревожная внешняя жизнь касалась поверхностно, если вообще касалась. К концу этого первого срока я стала сознавать, что ступаю по ненадежной земле и вокруг меня пучина.

Второй период был пробуждением, временем переоценки и ответственных решений, учебы и честолюбивых порывов. Если первые годы в основном прошли в бездействии, то следующие вольно или невольно были исполнены борьбы. Жизнь являла резкие контрасты: скороспелые надежды и разочарования, временные успехи и неудачи, прахом пошедшие убеждения и постепенное выстраивание нового, независимого, своего мира. Мы испытывали наши способности на пределе сил, от нас требовалось невозможное. Но редкие награды стоили усилий. Выдержать испытание, достичь цели — это был новый, восхитительный опыт, ни с чем не сравнимая радость.

В конце восьмого года, набив шишки и растеряв состояние, я закрыла эту главу совершенно новым человеком.

Теперь я проживаю третий период моего изгнанничества, он начался отъездом из Франции в 1929 году и совершенно непохож на первые два. Я сознательно порвала с Европой, и хотя меня ожидали неведомая судьба и опять новые обстоятельства, я верила в свои силы. Я не боялась взглянуть жизни в лицо.

Меня часто спрашивают, что я думаю о сегодняшней России, каким вижу ее будущее. В моей книге нет ответа на этот вопрос, во всяком случае, я не пытаюсь его дать. Россия остается непредсказуемой страной. Одно ясно: старая Россия кончилась и никогда не возродится. История рубит сплеча, раны затягиваются долго, и нескоро на смену революционному ожесточению придут свобода и порядок.Ни революционное лихолетье, ни тяготы изгнания, ни уходящие годы не переменят моих чувств к родине. Наверное, я никогда уже не увижу Россию, но, как и прежде, я горячо желаю ей процветания, я верю в ее конечное торжество. Настанет день, когда она скинет с себя подмявшие ее злые силы. И как знать, не суждено ли будущей России, вернувшей себе достоинство, очистившейся и умудренной страданиями, сказать потрясенному миру новое слово, в котором и она сама отчаянно нуждается.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль Ответов - 24 , стр: 1 2 Все [Только новые]


Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 800
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:15. Заголовок: Будни Успех вышивок..


Будни

Успех вышивок настолько превзошел мои ожидания, что буквально оглушил меня. По неопытности я переоценила и собственные свои силы, и рабочие возможности моей маленькой мастерской. Посыпались заказы, а как их было выполнить, если нас всего трое или четверо? Несколько недель мы работали без передыху, особенно я и свекровь. Случалось, я заполночь давила педаль машины, с единственной мыслью в усталой голове: завтра отдавать. Свекровь всегда была рядом, готовила мне работу либо завершала ее, а последнее было самым трудным. Прежде чем вышивать, нужно было приметать к материи муслин, обработанный для прочности химическим составом. По окончании муслин удалялся горячим утюгом, оставалась одна копоть. Копоть висела в воздухе, заползала в ноздри, в легкие, оседала на волосах — все было в этой копоти. От работы свекровь отрывалась только за тем, чтобы пойти к примусу, где постоянно клокотал кофейник, и для поддержания сил налить нам по чашке крепкого черного кофе.

Стояло лето, в тихую темную улицу были открыты окна. Парижский сезон еще не кончился. Где то, может в Булон–ском лесу, дамы в моей вышивке танцевали или ловили прохладу под сенью деревьев.

Когда наконец я возвращалась домой и ложилась в постель, то, засыпая, еще вела крючок по контуру нескончаемого, фантастического узора.

А утром я опять в мастерской, где до прихода мастериц свекровь и приходящая уборщица оттирали копоть. К обеду я уже настолько выматывалась, что стелила на полу в своей комнатке шубу, ложилась и моментально засыпала. Однажды в комнату по ошибке зашел старинный друг Путятиных, нарушив мою сиесту. Я разом проснулась, села и уставилась на незваного гостя. Он, в свою очередь, в немом изумлении смотрел на меня. Потом его глаза увлажнились, и, не сказав ни слова, ни даже попросив извинения, он вышел.

Работалось трудно, я уставала, но все равно была довольна как никогда. Чего то я уже добилась, а еще в меру сил разделила трудную участь моих соотечественников здесь. Увы, все наши усилия были успешны только в одном отношении: мы освоили искусство вышивки, но с деловой стороны наше предприятие страдало отсутствием организации, мы совершенно не представляли, как распределить силы. Из за прибывающих заказов мы расширили мастерскую, увеличили число работниц, но все они были новички: немного поучились на фабрике, а больше у них не было никакого опыта. Конечно, мне говорили, что дела пойдут лучше, найми я профессиональных работников, но я упрямо держалась мысли, с какой начинала дело: по мере возможности помочь своим русским. И потом, за профессиональным работником потребуется профессиональный же контроль, а где мне найти такого специалиста и как вообще с ним работать?

Ко всем этим трудностям прибавилась еще одна, и самая изрядная. Когда мы обсуждали издержки на нашу затею, в расчеты входили аренда, приобретение оборудования и жалованье нескольким работницам. Мы не предусмотрели бюджет и начали без капитала. В результате чем успешнее мы действовали, тем дороже нам это обходилось. Значит, опять продавать драгоценности, а тогда ради чего я начинала все это? У меня всего и остались то жемчуг и изумрудный гарнитур, с которыми я не хотела расставаться. Поразмыслив, я решила, что изумрудами придется пожертвовать. Хотелось быть умнее, чем я была в Лондоне, когда начала продавать свои драгоценности, и я решила продать весь гарнитур сразу. Больно вспоминать обстоятельства этой сделки. Мои изумруды были известны, и перекупщики сговорились взять их задешево. Я поняла это при первой оценке, еще даже не предлагая на продажу. В конце концов я вынуждена была продать их много ниже стоимости, но хотя бы сумма была немаленькая. Немедленно распространилась весть о том, что у меня на руках большие деньги, и понабежали всякие дельцы. На мужа стервятниками накинулись былые компаньоны свекра и не отстали, пока он не пообещал сделать вложение в их дело в Голландии. Путятин был игрушкой в опытных руках, новая игра сулила ему массу удовольствий, а я, мало что понимая в делах, не воспротивилась его планам, он так верил в успех.

Мало–помалу голландское предприятие поглотило все вложенные деньги, ничего не вернув моему собственному делу. Естественно, они скоро прогорели, и я потеряла почти все, что у меня было. Я не представляла, как устоять после такого удара, положение было отчаянным. И все это время мастерская должна была работать, не сбавляя темпа.

Когда заработал «Китмир», Путятин ушел из частного банка, где прослужил больше года, и назначил себя бухгалтером в моей мастерской. Он был бесконечно рад, что представился случай развязаться с вызывавшей у него одно отвращение конторской службой, поскольку если он и служил прежде, то совсем в ином качестве. К работе он был готов еще хуже меня, молодому человеку, каким он был тогда, война предстала в ореоле геройства и азарта. Он не понимал значения сосредоточенных усилий, и скучная рутина канцелярской работы никак не могла увлечь его. Он приходил и уходил, словно отбывая роль в ненавистной ему комедии; он не мог всерьез отнестись к ней.

Между тем он с поразительной легкостью схватывал новое. В Лондоне бегло заговорил по–английски, в Париже быстро припомнил французский, который подзабыл без практики, и на обоих языках замечательно хорошо писал. У себя в банке он вел бухгалтерию и чрезвычайно скоро усвоил все ее премудрости. Работу он выполнял в немыслимо короткий срок. На новом месте, у меня в мастерской, он обложился книгами и так преуспел, что пришедшему помочь бухгалтеру Шанель уже нечего было подсказать. Ясно, что прежней службе в банке он предпочел «Кит–мир», куда мог являться, когда ему заблагорассудится, но и эта работа была не по нему. Он был беспокойный человек, ему было нужно живое, рискованное дело, и этим пользовались личности, превозносившие его предпринимательский талант. Его легко убеждали советы людей, которых он считал своими друзьями, а на деле они использовали его в своих интересах. И скоро «Китмир» стал для него лишь отвлечением от всего, что по–настоящему увлекало его.

Последовавший шесть месяцев спустя второй сезон был даже успешнее первого, но и трудности соответственно возросли. Снова я подготовила слишком много моделей, и хотя число работниц увеличилось, их было недостаточно, чтобы успевать со всеми заказами. Продавщицы у Шанель были сущие мегеры, они обрывали телефон, торопя нас с образцами. Нам твердили, что клиенты жалуются и даже снимают заказы. Приходя к Шанель, я выслушивала столько неприятных вещей и так допекали меня продавщицы, что, случалось, я пряталась от них в чулане в студии Шанель.

Работая для Шанель, мы стали получать заказы от покупателей, желавших иметь повторение вышивок с ее моделей. Нам разрешалось это делать только для иностранных покупателей, распространять копии во Франции мы не имели права. Заказы отдельных покупателей были выгоднее, нежели от модельных домов, поскольку с них было принято запрашивать дороже.

В основном это были покупатели из Америки, и благодаря им я впервые завела там деловые связи. Припоминаю, что первый заказ пришел от Курцмана из Нью–Йорка. Просили несколько дюжин готовых блузок. Задача для меня была новая, а времени давалось в обрез. Искать кого то на стороне сшить эти блузки? Вдвоем с горничной англичанкой мы сшили их сами.

Несколько недель спустя я получила от фирмы Курцмана вырезки из нью–йоркских газет и поначалу даже не поняла, что это такое. Потом уже я узнала, что это «реклама». Фирме Курцмана не терпелось известить свою клиентуру, что она первой продает в Америке мои вышивки. Чтобы выигрышнее представить их, само оповещение было выполнено с большим тщанием. Текст был заключен в рамку, во всех четырех углах выставлены мои инициалы, увенчанные короной. В тексте же, поименованная, с полным титулом, я объявлялась автором этих блузок. Я была возмущена и подавлена. Ничего не зная о рекламных трюках, я не могла пронять, зачем вообще понадобилось связывать мое имя с вещами, которые я продаю; и потом, подумала я, читая такое, люди решат, что сами по себе вещи ничего не стоят — так надо ли их покупать?

Еще одной клиенткой в те давние годы была известная нью–йоркская модистка Фрэнсис Клейн, лучшая и сговорчивая заказчица, сохранявшая верность «Китмиру» во все время, пока я его возглавляла. Когда я распрощалась с Парижем, я увиделась в Нью–Йорке с мисс Клейн, и представился случай поговорить о моем былом коммерческом предприятии. Она быстро уяснила себе все обстоятельства и угадала тогдашнюю меня, а мне в новом свете предстали мои дерзания. В ее отношении ко мне были и жалость, и умиление. Она понимала, что я слепо лезла напролом, а трудности были неодолимые. У меня было мало шансов уцелеть, хотя мое дело само по себе не было безнадежным, что потом и подтвердилось.

Бывали случаи трогательные, бывали и забавные. Продавец из меня плохой, и переговоры с покупателями я переложила на свекровь, а позже на управительницу. Но как то я была одна, явился американский покупатель, и пришлось самой заниматься им. Я спросила, что ему угодно посмотреть; вышивки его не интересовали, тогда я снова спросила, что ему, собственно говоря, нужно.

— Понимаете, — сказал он, — тут, говорят, начальницей великая княгиня. Как думаете, ее можно увидеть?

— Конечно, — сказала я, сохраняя серьезный тон, — я и есть великая княгиня.

Сильнее поразить его мог только удар молнии. Совершенно потерявшись, он стал рыться в карманах и наконец извлек пачку «Лаки страйк».

— Хотел подарить вам что нибудь. Возьмете пачку американских сигарет?

Долго потом зеленая пачка «Лаки страйк» лежала нераспечатанной на моем столе.

Были и такие покупатели, что норовили обойти правила и купить вышивки, не заказав у Шанель оригинальную модель. Отлично помню полноватого господина с сигарой в углу рта, который тянул меня в свою аферу. Убедившись, что словами меня не пронять, он прибегнул к другому средству: достал пачку долларовых ассигнаций и пролистнул ее перед моим носом, словно колоду карт. Другой покупатель, наоборот, имел право на копии, но очень спешил и потому взял узоры на бумаге для двух жакетов и пару образцов по цене готовых вещей. Я совсем не была уверена в том, что это справедливая сделка, но жертва, похоже, была удовлетворена.

По–прежнему все нужное для мастерской я закупала сама. Я ходила по оптовым магазинам и товарным складам, подыскивая материалы для вышивок, подбирая шелка и ткани для образцов. Я теряла время, уставала, но мне нравились эти закупочные походы. Мне удавалось заглянуть в мир совершенно новый для меня, и при этом такой древний в рассуждении французской торговли, все еще исполненный своеобразной поэзии.

Определенно кружили голову гигантские склады, где я покупала штуки китайского шелка на больших деревянных бобинах. Пол был заставлен тяжелыми тюками шелка–сырца с Востока, на рогожках — китайские иероглифы. На полках — богатейший выбор высокого качества шелков для вышивки. Все пестрело многоцветьем, словно попала в огромную коробку с красками. Мне нравилось трогать шелка, подбирать оттенки в тон и по контрасту. Я встречала ткани, словно пришедшие из моего прошлого. Однажды набрела на бледно–желтую крученую нить, примерно с такой работали в монастырях в Москве, где я училась у монахинь вышивать лики святых, оттеняя запавшие щеки поперечными стежками. Были там и настоящие, не тускневшие от времени золотые и серебряные нити для золотого выпуклого шитья корон и орлов по набивке из картона и хлопчатой бумаги. Используют ли сейчас эти дорогие материалы? Когда они мне попадались, я испытывала острое желание вернуться к пяльцам, к спокойной и кропотливой работе.

И еще были величественные и затхлые склады с лионским шелком; на стенах и в альбомах — клочки тканей столетней и старше выделки, а станки на фабриках и сегодня тогдашние. Некоторые образцы я узнавала, как старых друзей, я помнила их по драпировке кресел и парчовым занавесям в дворцах Царского Села и Петергофа. Теребя теперь парчу и шелка, я восхищалась вкусу, искусности и мастерству, накопленным поколениями. Это ремесло удержалось на старых парижских улицах, и работали там по старинке. Там мало что менялось на протяжении веков, рекламы они не знали, о конкурентах не тревожились — просто корпели над работой, как встарь.

В ногу со временем шли склады, где я брала шерстяные ткани. Продавцы здесь были моложе и расторопнее, во всем ощущался предпринимательский зуд.

Новые обязанности заставляли меня жить совершенно по–новому, но я вовсе не ожидала, что одним разом переломится и моя природа. Я по–прежнему терялась из за пустяков и, сознавая это, старалась избегать ситуаций, где могла обнаружить свою бестолковость. Но все равно попадала в такие ситуации, и тогда я старалась скрыть неуверенность за напускным равнодушием. Разумеется, никого, кроме меня, это не обманывало, и в большинстве своем мои партнеры наживались на моей наивности. Было мучительно, когда это открывалось, и я совсем падала духом.

Внешне я вполне приспособилась к новым занятиям, прониклась незнакомой жизнью, наблюдала ее обычаи. Я видела, как ведется дело, знала внутренние пружины главнейшей в Париже отрасли, производящей роскошь. Я сама была к ней причастна. Но шло время, открывались глаза, и в душе начался разброд. Я гордилась тем, что сама создала себе положение, но по каким правилам вести дело, я так и не могла уразуметь. Всю жизнь я была покупательницей, а теперь оказалась по другую сторону прилавка, и это сбивало с толку. Я не могла привыкнуть к пересудам за спиной заказчиков. Мешало и то обстоятельство, что у меня был очень бесхитростный, если не глуповатый взгляд на вещи, чему, полагаю, надо дать объяснение. Я была воспитана в убеждении, что не совсем правильно уделять много внимания одежде и тратиться на нее, что, в сущности, это дурно, а тут я поощряю порочные наклонности — тщеславие и мотовство! Но я скоро убедила себя в том, что мои высокие чувства расходуются на особую категорию людей — завсегдатаев дорогого модельного дома, а эти особы способны сами защитить себя. Я и не представляла, что настолько узнаю женскую психологию за годы работы модисткой.

Я по–прежнему поддерживала близкие отношения с Шанель, и она не уставала учить меня жизни. Я утратила массу иллюзий, но по крайней мере научилась видеть вещи, как они есть, а не в свете былых представлений, и за это я ей благодарна. И еще одну важную вещь она для меня еделала: научила внимательнее относиться к своей внешности. Не так давно мне были не по средствам богатые туалеты, но я особо не жалела об этом. Еще раньше, в войну, редко случалось задуматься о внешнем виде, а в революцию и вообще было не до того. Первые два года в изгнании я почти не снимала траур. Я забыла думать о нарядах. Опытные камеристки, некогда занимавшиеся мною, остались в прошлом. И Шанель с обычною прямотой остерегла меня от небрежения внешностью.

— Вы совершаете большую ошибку, щеголяя в виде беженки, — учила она. — Не рассчитывайте возбудить к себе сочувствие, люди просто станут избегать вас. Если вы думаете заводить собственное дело, извольте являть собою процветание.

Меньше всего я хотела возбуждать к себе жалость и потому прислушалась к ее совету. Мало–помалу она приодела меня, научила пользоваться косметикой, которой я прежде почти не знала. Она даже прислала шведскую массажистку и заставила сбросить лишний вес.

— Вы сознаете, что выглядите сейчас много моложе той, кого я увидела в первый раз? Вам тогда можно было дать за сорок, — сказала она, когда я уже несколько месяцев исполняла все ее указания.

И лишь одно по–прежнему приводило ее в отчаяние: мои волосы. Сама я не умела привести их в порядок, их было так много, что, как я ни силилась, они всегда выглядели неприбранными. У Шанель тогда была уже короткая стрижка.

— Нет, я не могу вас больше видеть с этим безобразным пучком на затылке, это нужно убрать, — объявила она однажды, когда я пришла к ней в студию. Я не успела толком понять, что происходит, как она повыдергала из моей головы шпильки, полной горстью захватила волосы и отхватила их ножницами. Поглядевшись потом в зеркало, мы обе содрогнулись. Но дело было сделано, и с того дня уже больше десяти лет я ношу короткие волосы. Правда, мой парикмахер еще долго приводил голову в приглядный вид.

И к делу Шанель побуждала меня относиться более профессионально — она ни в чем не переносила любительства, попахивающего благотворительностью. Дело, считала она (и справедливо считала), не следует мешать с благотворительностью, но мне еще предстояло доспеть до этой мысли. Чем тогда она, и только одна она, могла меня действительно выручить, так это подыскав мне человека, который поставил бы мое дело на профессиональную основу. В целом же ее советы сводились к самым общим предписаниям, и я не могла их применить без активной помощи.

Все, что исходило конкретно от меня, Шанель встречала с интересом, и хотя обычно была скуповата на похвалы, временами весьма поощряла меня. Отдаваясь какой нибудь одной задаче, мое воображение увлекалось и было вполне продуктивно, хотя в конце каждого сезона я бывала настолько опустошена, что совершенно не верила в возможность придумать в дальнейшем что нибудь новое. Но наступит новый сезон, потребуются новые идеи, и будьте уверены — они придут.

С каждым новым сезоном полагалось обновлять ассортимент, поскольку коммерчески невыгодно застревать на достигнутом. В поисках вдохновения я обращалась к какому нибудь периоду в истории искусства, но почерпнутые из документов идеи следовало приноровить к модельному делу и совершенно иному материалу. Я проводила весьма основательное изучение предмета. Постепенно у меня составилось порядочное собрание книг, альбомов, рисунков и чертежей непосредственно по моей новой специальности.

В один сезон я вдохновилась восточными коврами, в другой — персидскими изразцами. Я использовала орнамент с китайских ваз и коптских тканей. Однажды повторила в ручной вышивке индийские ожерелья и браслеты. Вспоминаю пару мулов, пришедших с персидской миниатюры. Несмотря на дороговизну, эти мулы принесли «Кит–миру» огромный успех.

Не только новые узоры заботили меня: я возвращала к жизни старые материалы, по–новому используя их, например забытую синель. Она шла у меня на отделку шляпок, которые первой стала продавать Шанель, а потом они разошлись по всему миру. Первый образец шляпки я сделала со знакомым, работавшим на Шанель, бессчетные же варианты производили мои вязальщицы. Много сезонов подряд тысячи этих шляпок сбывались во Франции и за границей.




Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 801
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:16. Заголовок: Искусство бизнеса П..


Искусство бизнеса

После полутора лет работы нам стало тесно, и «Китмиру» пришлось переехать в более просторное помещение. Мы арендовали целый дом по улице Монтань; первый этаж отвели под контору и демонстрационный зал, на втором и третьем разместились мастерские и кладовки. Помимо машинной работы, мы теперь делали ручную вышивку и отделку стеклярусом. Наконец я прониклась необходимостью взять профессионалов для определенных операций. К этому времени я со спокойной совестью стала брать к себе не только соотечественниц, понемногу огорчавших меня. Выучившись за мой счет, некоторые девицы после работы копировали мои модели и сбывали их на сторону, а потом, в самый разгар сезона, бросили меня и затеяли свое дело.

В «Китмире» теперь было свыше пятидесяти работниц и целый штат модельеров и техников. Рядом с воротами во внутренний двор висела черная табличка с надписью золотыми буквами «Китмир» и другая такая же красовалась перед дверью в дом. В доставшейся одной мне большой комнате были стол красного дерева, камин, зеркала и столики с образцами узоров и книгами на них. В комнате были два удобных кресла и даже голубой ковер, не очень новые, поскольку перешли ко мне от прежних съемщиков, но после голых стен нашего старого пристанища здесь все казалось мне немыслимой роскошью. Совершенно великолепным было помещение, где мы держали все свои вышивки и показывали их посетителям: это была галерея, пристроенная к стене дома, с застекленной крышей, отчего вышивки сказочно выигрывали. Мое сердце наполнялось гордостью всякий раз, когда я, взглянув на черно–золотую вывеску, шла через двор к парадной двери, ступала через порог и была у себя в «Китмире».

Мне еще на старом месте, на улице Франциска I, из парижских модельных домов поступали предложения что нибудь сделать для них, но в первые сезоны, побаиваясь Шанель, я отказывала. Теперь было совсем иное положение, и окружающие внушали мне, что мы достигли такого уровня, когда можно держать себя более независимо. Будет правильнее расширить сферу деятельности, потому что недальновидно зависеть от одной Шанель: лишись она успеха или я ее расположения, и мое уже немалое предприятие ожидает крах. Будущее показало, что эти соображения оказались неверны, и мы сделали тактическую ошибку.

Когда я впервые посвятила Шанель в мои планы, она в целом согласилась со мной, но при этом передала мне список портних, которых не хотела видеть среди моих клиентов, и конечно это были самые хорошие портнихи. Я пошла ей навстречу, но скоро поняла, что мне придется работать либо только на нее, либо на рынок вообще — средний путь исключался. При случае я на свою голову объяснилась с Шанель, и разом кончились наши задушевные отношения. Она сочла меня неблагодарной и не приняла моих самостоятельных планов. Отныне я не допускалась в ее студию, поскольку она боялась, и не скрывала этого, что я могу вникнуть в ее секреты и даже невольно выдать их ее конкурентам. Мы все реже виделись, отношения расстроились, и я бы уже не порадовала ее прежней верностью. Со своей стороны, Шанель стала работать с другими вышивальщицами, и мне все меньше перепадало заказов. И наконец, когда мы связались с другими домами, а запросы у всех разные, мы утратили особинку, своеобразие.

Новый распорядок меня отнюдь не обогатил, прибавилось работы и хлопот, заказы шли самые разные. Ассортимент расширился, а денег не прибавилось, поскольку с организацией дела я в одиночку уже не справлялась. Останься я в прежних деловых отношениях с Шанель, жилось бы мне легче. А так и опыта не хватало, и шишек я набила еще мало, откуда быть успеху?

Каждый сезон мы должны были готовить не менее двухсот образцов определенной ширины и двух метров в длину. С готовой вышивкой на них они будут определять законченный рисунок платья, для чего требовался определенный портновский навык. Я делилась своими соображениями с модельерами, часто сама делала предварительные наброски, а рисовальщики прорабатывали детали. Материал и характер вышивки обычно отвечали общему замыслу.

Образцы нужно было представлять за месяц до того, как портнихи начнут готовить новую коллекцию сезона. Их паковали в коробки и везли в портняжные мастерские, где с ними разбирались хозяева, модельеры и портнихи. Из заказчиков я принимала у себя в мастерской только посредников и покупателей из за рубежа. У меня были продавцы, специально следившие за размещением заказов, возившие показывать мои вышивки, заключавшие от мастерской контракты с клиентами. Впрочем, в серьезные дома я сама наведывалась.

О встрече с дамским портным следовало договариваться заблаговременно, потому что в нужную минуту его будет так же трудно заполучить, как какого нибудь государственного деятеля, даже если он сам просил показать работу. Окружающие его люди резко возражали против того, чтобы заводить дела с новой фирмой, особенно такой, как моя, и их возражения диктовались исключительно личным интересом. Даже самые видные заказчики привыкли проводить свои малые сделки с оптовыми производителями, и там удача зависела от расположения продавца. От меня, дилетанта, они не ожидали знания правил их игры и, естественно, не пускали меня на свое поле либо гнали с него, если я успела ступить туда. Позже, разгадав эту мороку, я решала деликатный вопрос, задабривая кого нужно подарком.

В назначенный день и час я входила в модельный дом, предваряемая моими продавцами с коробками, и направлялась в какой нибудь уголок ожидать, когда меня позовут. Передаваемая из уст в уста весть о моем приходе доходила наконец до главы дома либо модельера, с которым была договоренность о встрече. Неизменным было одно: против назначенного часа мне приходилось ждать — пятнадцать минут, полчаса, иногда дольше. Ожидая, я наблюдала происходящее. Обычно меня отводили в салон, было утро, межсезонье, и продавщицы праздно сидели сумрачными группами. Но вот входил заказчик. В одно мгновение они менялись, словно сдернув маски: холодно–вежливые лица, ровные, рассчитанные движения. Случалось мне ожидать и в уборной натурщиц, там была совсем другая картина. Пустая неприбранная комната, на столиках — коробочки с пудрой и помадой, баночки с кремом, грязные пуховки, засаленные полотенца. Искусные прически девиц и густой грим гляделись странно с заношенным бельем. Чаще всего они были отощалые, с землистой кожей, локти острые, позвонки можно все пересчитать. Совершенно не смущаясь присутствием моих продавцов, они расхаживали в белье или нечистых комбинациях, по существу полуголые, и, не обращая на нас ни малейшего внимания, обменивались колкими замечаниями. Когда их вызывали в демонстрационный зал, они нехотя одевались и через силу шли. Вернувшись, они сдирали с себя образцы и швыряли их в общую кучу на полу.

Наконец за мной приходили, вели коридорами, черными лестницами, через мастерские. Перед входом в святилище меня еще немного выдерживали. Провожатый мягко стучал в дверь и, приоткрыв, шепотом называл меня. Получив разрешение, меня впускали с предупредительным вниманием, словно к одру умирающего. Поздоровавшись и уделив некоторое время светской беседе, принципал посылал помощника за коробками. Буквально на цыпочках входили мои продавщицы. В полном молчании они ловко распаковывали коробки и по одному помахивали образцами перед начальственным взором, ожидая приговора. Ожидала его и я, примостившись рядом с вершителем моей судьбы. В этих обстоятельствах совсем в ином свете виделись мне плоды моих трудов. Чего ради, думала я, они должны кому нибудь нравиться. Я выносила эту пытку, сидя на раскаленных угольях.

Принятые образцы записывались в книгу и откладывались в сторонку, остальные сваливали на пол, продавщицы складывали их в коробки и уносили домой.

Порою, помимо владельцев дома, составлялся совет из модельеров и исполнителей; на столах раскладывались образцы, и собрание судило и рядило, не считаясь с моим присутствием, а я терпела это как могла. Попадались и обходительные клиенты, и я ценила их такт, но именно первые, злые, заставили меня поверить в то, что я соответствую своему месту, что в этом чужом мире я что то значу, что я на пустом месте что то создала.

После показа и выбора образцов для меня наступал новый этап работы. Портнихи подлаживались к моему замыслу, а то вдруг придумывали что то свое, и надо было в кратчайшие сроки перестраиваться. Менялись вышивки, требовались другие цвета и материалы. Готовились новые образцы. Мои люди бегали по заказчикам, возвращались с новыми пожеланиями и предложениями. Иногда важный заказчик звал меня к себе посоветоваться о новой вещи, внести поправки. Снова я сидела в уголке и ждала. У себя в мастерской я работала с утра и до позднего вечера. Наконец наступал день, когда модельеры уясняли себе, чего им хочется. Плоды их трудов доставлялись в мастерские и предъявлялись публике. На этом моя работа кончалась. После демонстрации заказы рассылались подрядчикам в провинцию, и сотни работниц садились за мои вышивки. У меня наступали каникулы.

Но я уже не могла долго обходиться без «Китмира». Заведя свое дело, я сильно осложнила себе жизнь, но не было случая, чтобы я пожалела об этом. Меня разбирало честолюбие, своего рода спортивный азарт: сойтись с мастером своего дела и непременно победить.

Самая сладостная победа пришла неожиданно. В 1925 году в Париже открывалась Всемирная выставка декоративного искусства, приготовления к ней заняли несколько месяцев. Об участии в выставке заявила Советская Россия. Узнав об этом, я решила, что и мы, со своей стороны, должны показать, на что способны. Будет справедливо показать, что и в изгнании люди работают, главным образом те, кто прежде не работал, а таких у меня в мастерской было много. Я не пожалела сил и средств, чтобы заполучить место в главном здании и заполнить витрину своими вышивками. У меня был французский патент, выставлялась я в своем разряде, в одном ряду с лучшими парижскими вышивальщицами. Когда вместе с модельерами мы кончили заниматься нашей витриной, я впервые подумала, что мои вещи смотрятся совсем не плохо.

Выставка продолжалась несколько месяцев, под конец я забыла думать о моей витрине. В положенный срок нас попросили забрать образцы, мы их забрали. Через несколько недель из расчетного отдела выставки на имя главы «Китмира» пришло приглашение явиться к ним. Я отправила администратора, ожидая каких нибудь очередных неприятностей. На сей раз я ошиблась. Администратор вернулся с оглушительной новостью: мы получили две награды — золотую медаль и почетный диплом.

Когда пришли бумаги, я была счастлива вдвойне. Организаторы выставки, очевидно, ничего не знали обо мне, потому что документы были выписаны на имя «Господина Китмира».



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 802
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:18. Заголовок: Биарриц После сезон..


Биарриц

После сезона меня ничто не держало в Париже, но уезжала я всегда неохотно и ненадолго. Было тревожно оставлять мастерскую, а кроме того, вернейшим свидетельством успеха были новые заказы; хорошо, если они поступали, значит, работа над коллекцией не пропала даром.

Если я и уезжала, то главным образом ради мужа, для смены обстановки. Городская жизнь утомляла его и Дмитрия. Весной 1920 года, еще в Лондоне, сначала Дмитрий, а потом Путятин купили себе мотоциклы с коляской. В Париже они обзавелись «Ситроеном», Путятин гонял на нем по улицам и за городом. К машине он относился как к скаковой лошади, выжимая из нее последние силы. Даже более капитальная машина вряд ли вынесла бы такое обращение, и через три–четыре месяца несчастный автомобиль приходил в негодность, он верещал и скрипел, как старая кофейная мельница. Убедившись, что к дальнейшей службе машина неспособна, он покупал новую и обращался с ней точно так же. С грехом пополам я привыкла к его езде, зато Дмитрий, нечасто позволявший себе это удовольствие, испытывал мучения, когда за руль брался Путятин. Мы сидели сзади, нервно хватаясь за подушки, когда нас мотало из сторону в сторону, а машина летела себе, не разбирая дороги.

В конце концов я норовила навязать ему в попутчики какого нибудь русского приятеля вместо себя. Какие то тайные силы хранили их — случалось, они пропадали на несколько дней и все таки возвращались живыми.

В летние каникулы мы обычно ездили в Биарриц, останавливались там либо в нескольких милях южнее на побережье, в Сен–Жан де Лус. Две–три недели проводили на океане, иногда в компании с мачехой, княгиней Палей, и моими сводными сестрами, иногда с друзьями. Но я уже была в том возрасте, когда курортная жизнь не прельщает, мне было чрезвычайно трудно расслабиться и вести бесцельное и праздное существование, как это принято делать летом. Для работы эти эпизодические наезды ничего не могли мне дать, разве что свели с бесшабашным военным поколением и прибавили жизненного опыта.

Из года в год съезжавшаяся на модные атлантические курорты публика составляла своего рода клан, хотя слетались все с разных концов света; даже приехавшие впервые немедленно делались своими в этом клане. Объединяли всех развлечения и игра. Клан, впрочем, разделялся на группки по интересам и вкусам, и с каждым сезоном они обновлялись. Разгорались дикие ссоры, плелись интриги, завязывались дружеские союзы, заводились романы — и все это в течение нескольких недель, а потом эти истые лицедеи рассеятся по лицу земли и скоро все забудут. Но они с тем же воодушевлением примутся за старое, вернувшись сюда в следующем году; правда, партнеры или соперники могут быть иными — как сложится.

Великолепные пейзажи Страны Басков никого не привлекали, их едва замечали. Для многих это была просто рама, без которой картина не завершена. А картина была самая обычная. Собрались случайные люди и на случайные же деньги устроили себе ненастоящую жизнь, в которой не было ни складу ни ладу. Этот мирок был настолько мал, что никак нельзя было остаться сторонним наблюдателем. Едва приехав, вы сразу оказывались в его центре.

Среди приезжих встречались весьма необычные типы, но и обычный человек, случалось, раскрывался здесь с неожиданной стороны.

У меня была подруга в Париже, англичанка, нас объединяли общие интересы, мы помногу бывали вместе. Однажды она пригласила проехаться с нею в Биарриц и недели две пожить в отеле. Накануне отъезда, сославшись на чрезвычайные обстоятельства, задерживающие ее в Париже, она попросила меня отправиться в Биарриц на ее машине и с ее горничной, а через несколько дней она приедет сама. Я не соглашалась, говорила, что могу подождать, но она так настаивала, что пришлось уступить. Ехать было скучновато, но удобно, и хозяйка приехала даже раньше, чем ожидалось. Она сняла самый большой «люкс» и стала претворять его в дворцовые палаты: нанесли мебель, постелили меховые полости на диваны и кресла, нагородили горы подушек. Арендовали рояль. Все лампы составили под стол, «чтобы мягче был свет», а столы заставили вазами, в основном с белыми цветами. Целый день во всевозможных сосудиках курились благовония. Все это напоминало обстановку из какого нибудь романа Элинор Глин. По заведенному распорядку мы каждое утро отправлялись пополнять запасы духов и благовоний, которые уже некуда было ставить, покупали свежие цветы. Удерживая себя от вопросов, я вносила свою лепту в эти преобразования и ждала, чем все кончится.

Между тем ничего не происходило. Если не считать хождения по магазинам, я мало видела мою хозяйку, часто она даже закусывала у себя в одиночестве. Впрочем, однажды явилась перепуганного вида дама и целый вечер пела для нас. Заходили и курортные знакомцы, перемывавшие потом нам косточки. А я все ждала, чем это все кончится.

И однажды грянул гром. Я ужинала в городе, лил проливной дождь, а в отеле я обнаружила, что хозяйка моя заперлась в чулане. Караулившая у двери горничная доложила мне, что ее госпожа смертельно боится грозы. Я прокричала через дверь, что гроза кончилась, и моя подруга, трепеща от ужаса, покинула убежище.

Наутро я ушла рано, предварительно узнав о ее состоянии. Та еще была под впечатлением прошлого вечера, но я не придала этому значения и с легким сердцем ушла. В обед я вернулась, поднялась наверх — и какой камуфлет! «Люкс» был пуст. Из комнат все вынесено, украшения и лампы вернулись на свои места, в коридорах и вестибюле выстроились чемоданы. Один рояль скучал в центре гостиной. Моя хозяйка исчезла. Впрочем, вскоре служащий подал мне записку. В ней кратко извещалось, что поскольку начался сезон дождей, чему подтверждением предыдущий вечер, она не в состоянии оставаться в Биаррице ни часу дольше и возвращается в Париж.

Счет был оплачен, но я располагала задержаться в Биаррице еще на неделю–другую и поэтому, отказавшись от «люкса», перебралась в более скромное помещение, где и зажила привычной жизнью.

Даже собаки в Биаррице держались кодекса поведения, отличного от того, какому следовали их сородичи в других местах. Таков был короткошерстый, коротконогий, пегий пес–дворняга с вызывающе вздернутым хвостом, отзывавшийся на кличку Панчо. Он был бесхозный и жил сам по себе. Подремывая в шикарном коктейль–баре, он узнавал, где сегодня званый обед, и поспевал туда точно вовремя. А то приживался на какой нибудь вилле, где ему приглянулась кухня. После обеда Панчо отправлялся в гольф–клуб, причем не на своих коротких ножках. Он придирчиво выбирал перевозочное средство. Если ему приглянулся возница, он прыгал в экипаж. Иногда он брал автомобиль, если, разумеется, не возражал водитель. Причем он отлично знал их маршруты и всегда сходил там, где ему было надо. И тем же манером он возвращался, отпив чаю в гольф–клубе. Весь Биарриц знал Панчо и искал его дружбы, но он был сам себе хозяин. Он не нуждался в защите, а в чем нуждался, добывал себе сам.

Последний раз я видела Панчо совсем недавно, и его положение никак не могло его радовать. Я была наездом в Париже и после ужина шла из «Ритца». Вандомская площадь была пуста, перед отелем женщина прогуливала собаку на поводке. Было уже темно, но что то знакомое показалось мне в задорном вывихе хвоста.

— Панчо! — окликнула моя спутница, частый гость в Биаррице.

Услышав, женщина с собакой подошла к нам. Панчо постарел, зато был теперь гладкий, расчесанный. На нем сбруйка, поводок. Приблизившись к нам, он завел хвост между ног, а когда моя спутница заговорила с ним, вообще отвернул голову в сторону.

— Как он оказался в Париже? — спросила я. Приятельница рассмеялась:

— А ты не знаешь? Такие то (ты их помнишь?) взяли его к себе в дом. Это их горничная. Сначала он повадился убегать, но они каждый раз его возвращали. Держали на привязи. И Панно смирился. Под настроение он сбегает, но всегда возвращается. Он же старенький теперь и, наверное, предпочитает иметь крышу над головой. Бедный Панчо.

«Бедный Панчо!» — подумала и я, погладив старого пса.

Помимо случайно сбившихся группок, обитатели Биаррица делились на два разряда: отдыхающие летом, таких было больше, и постоянные обитатели, у них были свои виллы, и они проводили здесь большую часть года. Из последних многие обосновались здесь давно и не желали смешиваться с приезжими, число которых после войны все возрастало. Первые же и не думали оседать в Биаррице, даже обзаведясь там недвижимостью. Для них главным было завести связи, и когда цель была достигнута, они снимались с места. Послевоенный Биарриц был райским местом для честолюбцев, там в самое короткое время делались блестящие карьеры. Там легко сходились и завязывали отношения испанские гранды, английские аристократы, титулованные французы, американские миллионеры, южноамериканские искатели приключений — люди всех национальностей и всякого рода занятий.

Примерно в тридцати милях от Биаррица, по другую сторону испанской границы, в городке Сан–Себастьян в сезон жила в летнем дворце королевская семья. Двор выезжал с ними и селился поблизости. Время от времени королевская чета наезжала в Биарриц, между тем как сан–себастьянские поселенцы проводили дни, а главное ночи, в автомобилях, бешено носясь между Сан–Себастьяном и Биаррицем, отчего все живое страшилось выходить на дороги. Король и королева появлялись в Биаррице обычно днем и всегда неофициально.

Спускаясь к вечеру узкой крутой улочкой, сплошь обставленной магазинчиками и кофейнями, случалось мимоходом заглянуть в окно довольно известного кафе и увидеть королеву, в окружении дам вкушавшую чай. Эти лавочки, кофейни и даже кондитерские принадлежали известным парижским заведениям, но здесь они были такими маленькими и тесными, что их роскошь производила смешное впечатление. В том кафе, помимо стола, за которым сидели королева и ее спутницы, едва оставалось место еще для одного–двух. Иногда я заходила и подсаживалась к ним, и за чашкой чая или шоколада мы немного беседовали.

У королевы Эны были голубые глаза, светлые волосы и дивный цвет лица. Прожив годы при самом строгом европейском дворе, она лучше других в ее положении сохранила человечность. Легкость и простоту обращения она сочетала с монаршими обязанностями. Испанским монархам нелегко приходилось в стране, где политическое брожение всегда было готово выйти наружу. Они ни минуты не чувствовали себя в безопасности, и королева не питала иллюзий относительно прочности их положения.

Мои деловые проекты увлекали ее, и однажды в Париже она зашла ко мне в контору. Я показала ей все, что у меня было. Все осмотрев и оставшись со мною наедине, она с задумчивой улыбкой объявила:

— Как знать, Мари, может быть, через несколько лет я буду работать здесь с вами.

Минуло восемь лет, и сейчас она живет в изгнании.

Обычно король и королева приезжали в Биарриц на поло. Если король не играл сам, они оба были зрителями. После игры устраивался чай: с утра из Сан–Себастьяна телефоном рассылались приглашения. Если Альфонс играл в этот день, за чаем он съедал жареного цыпленка или несколько ломтиков ростбифа.

Ездили мы и в Сан–Себастьян. Из за русских паспортов было трудно в последнюю минуту получать визы, и королева присылала за нами в Биарриц свою машину, которая и доставляла нас потом обратно, во избежание недоразумений на границе. Королевская семья размещалась во дворце Мирамар, принадлежавшем вдовствующей королеве Кристине. По прибытии нас встречали камергер и придворная дама и препровождали в покои, к ожидавшим хозяевам. Близкие отношения с молодой королевской четой завязались у нас еще в 1919 году, в Лондоне, в первый год нашего изгнания.

Между знакомством в Париже в 1912 году и той лондонской встречей многое случилось. В войну королева потеряла брата и, скорее всего, впервые приехала тогда на родину после его гибели. Я оплакивала отца. Узнав о ее приезде, я сразу отправилась к ней в отель и застала ее одну, короля не было. А вечером в нашем доме в Южном Кенсингтоне раздался телефонный звонок.

— Алло, это вы, Мари? — мужской голос говорил с иностранным акцентом.

— Да, а вы кто?

— Это Альфонс, как жаль, что я разминулся с вами днем. Мне нужно вас видеть. Когда можно прийти — сейчас можно? — «Сейчас» было одиннадцать часов вечера.

— Мы будем счастливы увидеть вас, Альфонс. Приходите, пожалуйста, — сказала я.

— Я хочу сказать, как я переживал за вас всех. Я не из тех многих, кто отвернулись от вас, когда все это случилось. — От полноты чувств он не умерил голос, и сама мембрана дрожала от его возмущения. — Я презираю их. Могу я что нибудь сделать для вас? Что я могу сделать? Я уже еду, и мы обо всем переговорим. Сейчас буду. — И положил трубку.

Через полчаса он был у нас, в нашей неприглядной лондонской гостиной, размахивал руками, смеялся, был совершенный живчик, утешал. Память о том телефонном разговоре и нашем позднем вечере посещала меня всякий раз, когда я его видела.

Но все же во дворце Мирамар мы наносили визиты его матери, причем не следует забывать, что испанский двор отличался почти средневековой строгостью этикета.

Королева Кристина, подтянутая живая старушка, с умным острым лицом, седоглавая, целовала меня в щеку, я приседала в реверансе и целовала ее руку. Ее обращение было простым и сердечным, но чувствовалось, что это государыня старой выучки, никогда не покидавшая дворцовых стен. Оказываемое поклонение было ей так же естественно, как воздух, которым она дышала.

Даже без гостей за обед усаживалось свыше двадцати человек, считая придворных. Трапеза было недолгой и церемонной, разговор был сдержанный. После обеда королева, переговорив с присутствующими, удалялась, а мы с детьми развлекали себя, как могли, — плавали на катере вдоль берега либо играли в саду в теннис. Потом был чай, и автомобиль отвозил нас в Биарриц.

Не принимая живого участия в жизни Биаррица, король и королева издали делали ее привлекательной: в надежде увидеть их много народу сходилось на благотворительные балы, матчи поло и прочие мероприятия.

Кончался сезон, и буквально за один день Биарриц делался неряшлив, провинциален и очарователен. Самое восхитительное время там был апрель, когда океан и небо чисты, как после генеральной уборки. Помню, я приехала туда из Парижа на пасхальные дни окрепнуть после гриппа. Бары и рестораны были закрыты, улицы пустынны. Не гудели рожки автомобилей, не чадили выхлопные трубы. Впервые за все время, что я бывала в Биаррице, я услышала, как пахнет море.

Тою же весной я встретила человека, которому суждено было занять важное место в моей жизни, благодаря кому моя жизнь совершила еще один поворот. Я уже несколько дней прожила в отеле, и приятельница пригласила меня переехать к ней на виллу. В разговорах нередко поминалась американская девушка, чья семья часто и подолгу гащивала в Биаррице. Самой девушки тогда там не было, но ее скоро ждали. Моей хозяйке загорелось познакомить нас.

И однажды утром в ворота нашего сада прорысила на серой кобыле высокая, стройная всадница в амазонке, стала посреди лужайки и позвала мою приятельницу. Ее радостно приветствовали и пригласили войти. Девушка спешилась и отдала поводья груму. Ее внешность настолько поразила меня, что я не замедлила присоединиться к подругам в гостиной. Это была, поняла я, та самая американская девушка, о которой я столько слышала.

Пленителен был ее вид в саду, а при встрече еще расположили к ней теплый глубокий голос и щедрая улыбка, оживлявшая крупный, прелестного рисунка рот. Я прошла с подругами в библиотеку, и пока они болтали и смеялись, покуривая сигареты, продолжала разглядыввать гостью. Она сняла мягкую фетровую шляпу, и густые каштановые локоны легли на высокий прямой лоб. Узкое, мягко очерченное лицо, продолговатые темно–серые глаза, загорающиеся огоньками и темнеющие под тяжелыми ресницами. Но не одна красота составляла ее привлекательность: она светилась радостью, дружеством, была исполнена joie de vivre*. Девушку звали Одри Эмери, через три–четыре года она займет важное место в укладе моей жизни. После той первой встречи мы время от времени встречались в Париже и Биаррице, вплоть до события, о котором я напишу позже.

В довоенные, не столь показные годы Биарриц полюбила небольшая, избранная группа русских, привлекаемая климатом и покоем. Обычные туристы и отпускники предпочитали Ривьеру. После катастрофы в России те изгнанники, кому не надо было работать, а средства на жизнь оставались, вернулись на Ривьеру и Баскское побережье, где жилось легче и дешевле, чем в Париже. Среди постоянно проживавших в Биаррице были два моих родственника — принц Ольденбургский и герцог Лейхтенбергский.

Принцу Ольденбургскому было уже под восемьдесят; его дед, немецкий принц, в начале девятнадцатого столетия женился на одной из дочерей императора Павла и принял российское подданство, хотя и сохранил за собой немецкий титул. С тех пор семья никогда не выезжала из России, через браки породнилась с другими Романовыми и до такой степени ужилась с приемной родиной, что только фамилия напоминала о ее прошлом.

Старый принц был человеком неизбывной энергии; всю жизнь он покровительствовал научным инициативам, занимался всякого рода социальными проблемами, поддерживал образовательные проекты, ратовал за совершенствование здравоохранения. Это был неутомимый и неугомонный работник, легкий на подъем, когда помощники и подчиненные уже валились с ног. Не всегда его действия были хорошо рассчитаны, и столичные чиновные бездельники посмеивались и наводили критику на раздражавший их нескончаемый поток новых планов и предложений. Зато в войну его организаторские способности и кипучая энергия были оценены сполна. Добряк, каких мало, держался он властно и непререкаемо, и сталкивавшиеся с ним от случая к случаю наверняка трепетали перед ним.

Он выехал из Петрограда до прихода большевиков к власти, вывез парализованную после удара жену, некоторое время пожил в Финляндии, потом переехал во Францию. В конечном счете он приобрел кое–какую недвижимость в Биаррице и зажил помещиком в окружении бывших сподвижников и старых слуг.

Бывая в Биаррице, я всенепременно и не один раз навещала престарелого дядюшку. И всего то пара миль пути, но, входя в ворота, я забывала, что я во Франции. Казалось, я в русском поместье доброго старого времени. Атмосфера, которой окружил себя старый принц, дышала простотой и старозаветным достоинством. Духом он оставался все тот же. Ни возраст, ни испытания прошедших лет не окоротили его: все такой же живой, сметливый, с ясной памятью.

В черной ермолке, развевая полы старомодного сюртука, руки за спиной, он мерит быстрыми шагами дорожки сада, наблюдая за посадкой и подрезкой, и хрипло покрикивает на работающих. Его воображение бурлило, но его практически не к чему было применить. Он вывозил из Африки саженцы и старался приживить их на французской почве. В его хозяйстве нашлось место для сараюшки, где он коптил ветчину и рыбу, — все, как в России. Но в его глазах стыла грусть. Из его жизни ушли ответственные обязанности, служение, и уже не приставит его к делу обожаемый монарх. Ему остались одни воспоминания. А их он держал при себе. Они не были только его достоянием: они принадлежали эпохе, когда молчание было залогом лояльности. Прошлое он вспоминал лишь по незначительным случаям: подробности его посещения в Биаррице Наполеона III и императрицы Евгении в конце 1860–х годов, бал во дворце, который теперь называют Hotel du Palais. Еще он мог поговорить о своей офицерской молодости и нравах того времени.

Его жена, принцесса Евгения Максимилиановна, в свое время культурнейшая и умнейшая дама, теперь была безнадежный инвалид. Она даже не говорила. С теплым пледом на коленях она сидела в кресле, а рядом, в таком же кресле, сидела и не переставая вязала другая старуха, ее подруга с юных лет. И пока она вязала, она не переставая говорила в притворной уверенности, что принцесса ее понимает. Воцарись тут без нее молчание, она бы его не вынесла. Принц появлялся здесь всего на несколько секунд.

В кругу немногих оставшихся верных соратников исполненный достоинства старик председательствовал за обеденным столом, словно вел совещание. Все они подвизались на одном поприще, а теперь вместе доживали свой век. И без того малая группа с каждым годом убавлялась; уже скоро никого из них не останется.

Другой мой родственник, живший в Биаррице, был герцог Лейхтенбергский, потомок наполеоновского пасынка Евгения Богарне. Дед герцога тоже женился на русской великой княжне и осел в России, его дети избрали военную службу. Нынешний герцог был всего несколькими годами старше меня, а поскольку к нам с братом в свое время перешли его гувернантка и гувернер, мы, естественно, часто виделись.

Прослужив несколько лет в кавалерийском полку, он расстроил здоровье и из за слабых легких вынужден был подолгу жить в По, это тоже в Стране Басков. В революцию он женился и бежал из России. Несколько лет прожил в Париже, как все мы, претерпел все, что можно было вынести. Наконец на скудные остатки некогда значительного состояния он приобрел небольшой дом в Биаррице и обосновался в нем навсегда. Его брак был бездетным, в революцию они удочерили сиротку, а позже основали приют для сирот и беспризорных. Они всей душой отдались этой работе, собирали пожертвования, входили во все обстоятельства дела. Живут они скромно и правильно, вполне удовлетворенные своим полезным и покойным существованием.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 804
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:21. Заголовок: Домашний кризис В н..


Домашний кризис

В непрестанных трудах с краткими перерывами на отдых прошли без малого два года. Запас моих драгоценностей почти истощился, дело не настолько процветало, чтобы приносить доход, и мы стали делать долги. При этом неизмеримо возросли мои обязанности: на моем попечении и в той или иной зависимости от меня находилось множество народу. К этому времени я поняла, что я одна ответственна перед ними и рассчитывать могу только на себя. Настоящее было зыбко, впереди мне виделся финансовый крах.

Хотя основное внимание я уделяла своей вышивальной мастерской, я не считала себя вправе отказаться от благотворительной работы. Эта деятельность тоже расширилась и уже навлекла на меня дополнительные обязанности. Я отлично понимала, что, взяв на себя так много, я скорее всего наврежу и собственным интересам, и интересам беженцев, но благоразумие отказывалось быть моим советчиком. Нужда обязывала заняться мастерской, но всею жизнью я была научена не замыкаться в своей скорлупе. Русские, с которыми я работала в комитетах помощи, составляли цвет эмиграции, они отринули политические и личные пристрастия и целиком посвятили себя судьбам собратьев. В отличие от раздираемых сварами политиканов, эти люди воскрешали в моей памяти счастливейшие, благороднейшие страницы первых недель войны, когда мы все, забыв про политические и классовые распри, объединились в борьбе против общего врага. Любой ценой я останусь с этими людьми, тем более теперь, когда в работе ничего не осталось от прежних восторженных порывов — иначе я бы чувствовала себя перебежчицей. С одной стороны, трагедия и страдания многих, с другой — мои вышивки, кройка и шитье, интересы дела, и вихрь этих разнородных влияний постепенно создавал из меня нечто совершенно отличное от того, чем я была прежде.

Усилия последних лет окончательно пробудили меня. Всем своим существом я отзывалась на эту новую жизнь, которую только–только начала понимать. Я дорожила прошлым, уважала его со всеми его страданиями и радостями, с его недостатками и заслугами, но хорошо ли, худо — я освободилась от него раз и навсегда. Оно для меня умерло. Мир повзрослел, и я вместе с ним, и этот новый возраст я была намерена освоить. В нем было мое будущее.

Скоро пять лет, как я оставила Россию, но сердцем оставалась с ней, ее судьба не шла у меня из головы. Мои личные утраты уже не имели для меня значения, я могла оценить положение с той бесстрастностью, какую обрела за последние несколько лет. Я отмежевалась от всякой политики. Казалось невероятным, чтобы на судьбы России повлияли политики в изгнании, уже доказавшие свою полную несостоятельность. Сколь бы мучительный путь ни проходила Россия, она всегда останется на карте мира. Наш долг, долг русских людей, отбросить личные счеты, оставить пустые надежды и ждать, когда наша родина выйдет из испытаний. Нам могут не позволить вернуться и мы не примем участия в восстановлении страны, но даже издалека мы можем быть полезны, если перестанем держаться предвзятых убеждений. Я чувствовала, что такое приготовление к будущему единственно правильная линия, даже если работа потребует целой жизни и нам не доведется увидеть ее плоды.

Эти мысли не пришли в одночасье, они медленно вызревали, но когда они вызрели, я знала, что мои взгляды уже не переменятся. И опять я была в одиночестве. Столь радовавший меня духовный рост не добавил мне семейного счастья. Он произвел обратное действие.

Я оказалась в труднейшем положении, и со временем оно только ужесточалось. Мой второй брак, хоть и был браком по любви, вылился в неравный союз. Он и заключен то был, когда все вокруг рушилось. Но миновала непосредственная опасность, надо было осваиваться в налаженном обществе, и тут обнаружилась разность вкусов и характеров.

Жизнь вынужденного эмигранта, к тому же, как мы, перенесшего такие потрясения, представляет собой жесточайшее испытание. Она не знает пощады и безжалостно сметает с дороги отстающих и оробевших. Ее надо одолевать, стиснув зубы, по шажку, до последнего дыхания. По сравнению со своими товарищами и вообще людьми его положения мой муж вел вполне рассеянную жизнь; его никогда не припирали к стенке, он никогда не работал через силу. Свою семью он препоручил моим заботам; никаких определенных обязанностей у него не было, эмиграцию он воспринимал как затянувшийся отпуск. Приятные ему люди, чьим обществом он дорожил и чье постоянное присутствие в доме я была вынуждена терпеть, держались совершенно иных представлений о жизни, нежели мои. Их духовные запросы были скудны, в заботах о хлебе насущном главными для них были передышка и развлечение, в чем муж охотно составлял им компанию. Было совсем мало общего между мною и молодежью этого состава, с которой Путятин был заодно. Чтобы удержать в себе нажитое воодушевление, мне следовало сторониться эмигрантской повседневности, ничего не знать об их взглядах на жизнь и политических теориях, но в наших обстоятельствах это было совершенно невозможно. Фактики и эпизодики, жалкие каверзы так и липли ко мне и что то начинали значить. Я пыталась выказать недовольство таким положением вещей, даже намекала на могущие быть серьезные последствия, однако все это не производило никакого действия. Мне не хватало сильных слов, чтобы объясниться, а спорить я не люблю, и я затихла в ожидании чуда, способного переломить неизбежный ход событий. Изнемогая от свалившихся на меня проблем, порою я была готова сдаться, но слишком многое было поставлено на карту, чтобы я могла уступить.

И наконец настал день, когда я поняла, что больше так не могу. Терпение мое истощилось, ни на какие уступки я не пойду. Я пойду той единственной дорогой, которая выведет меня к сносной и достойной жизни в изгнании. После нескольких бурных и мучительных дней, надорвав сердце сожалениями и угрызениями, но преисполненная решимости действовать, я решила одна уехать из Парижа и спокойно обдумать свое положение. Я поехала в Шотландию к Люси Марлинг и уже с нею в Гаагу, где сэр Чарльз был британским посланником. К тому времени я была совершенно вымотана работой, обязательствами и переживаниями и могла думать только об отдыхе. На время я забыла даже про свою мастерскую, поручив ее свекрови.

Свободная от всех своих обязанностей, я с восторгом отдалась простым радостям покоя и укромности. Со временем придется принимать важные решения, а пока я не думала о них; я вообще ни о чем не думала. Последние недели в Париже были до невозможности тягостным и унизительным кошмаром, и единственным подтверждением реальности этого кошмара были почти ежедневные длинные письма. Всякий раз они выбивали меня из колеи, но я знала, что, прояви я сейчас слабость, я вернусь к прежнему, какие бы обещания ни давались в тех письмах. Это не была ссора. Это была принципиальная разность воззрений, и устранить ее мало было одного примирения. Пока что я была слишком слаба, чтобы задуматься, на каких новых основах могли бы продолжиться наши отношения. И единственное, что мне было нужно сейчас, это уединение, место, где я буду предоставлена одной себе, где я буду думать только о своем, а не о том, что мне навязывают.

Во всем отличная от Парижа Гаага представляла идеальное убежище. Британская миссия располагалась в здании, чей импозантный, серого камня фасад выходил на тихую узкую улочку. Дом был построен еще во времена испанского владычества. Имелись внутренние дворики, сводчатые подвалы, огороженный стеною сад. В одной из комнат на втором этаже, считалось, обитает привидение, каковое, гласила местная легенда, однажды так напугало сынишку посланника, что тот потом всю жизнь заикался. Впрочем, при Люси Марлинг огромный дом ничем не обнаружил свой сумрачный характер. Жены британских дипломатов обладают особым талантом создавать вокруг себя английскую атмосферу, куда бы их ни занесла судьба; а Люси вдобавок одухотворяла интерьер своей личностью, так что это был и дом, и центр разнообразной деятельности. Она открывала сердце и двери любому горемыке, готовая помочь словом и делом; для нее не было большего счастья, чем быть полезной другим. Подтрунивая над ней, мы с братом говорили, что она специально устраивает друзьям всякие сложности, чтобы иметь удовольствие распутать их. В первые недели она была так удручена полным развалом моих дел, что, пораньше отправив меня в постель, приносила потом собственноручно приготовленное горячее питье и не уходила, пока не выпью.

Жизнь в Гааге была вынужденно покойной, развлекали мы себя, как умели, для чего в середине лета возможностей немного. Каждое утро выезжали с детьми за город и несколько часов проводили в дюнах у моря; днем на автомобиле объезжали голландские городки, осматривали исторические здания, музеи, картинные галереи; вечерами иногда принимали немногих друзей либо сами шли к кому нибудь отобедать. Приятнее всего было, когда мы, готовясь к обеду, на часок сходились в Персидском будуаре, где Люсия собрала вывезенные из Тегерана вещицы. Мы с удобством устраивались на восточных диванах и вели долгие разговоры. Рядом с близкими европейскими центрами Гаага была глухой провинцией. Со своей жаждой деятельности Люси не могла для полного счастья загрузить себя работой и тосковала по независимой и при этом полной обязанностей жизни в Персии, как и по работе в Дании в пользу русских беженцев в Финляндии.

Тем летом голландская королева праздновала двадцатипятилетие своего царствования, и на несколько дней Гаага воспряла к жизни: улицы украсились флагами, заполнившие тротуары обыватели в воскресных костюмах наблюдали, как с помпой проследовала по городу их королева с супругом, принцем–консортом. А потом снова воцарилось привычное оцепенение, и полицейские вернулись к своим обязанностям: строго следить за уличным движением, состоявшим исключительно из велосипедистов.

Принц–консорт запомнился мне первым, кто, сам того не ведая, заставил задуматься об уходящих годах, о близком уже и для меня среднем возрасте. Он доводился мне дальним родственником и несколько раз бывал в миссии. И однажды у нас зашел разговор о наших детях. Его дочь Юлия и мой сын родились с десятью днями разницы. Тогда им едва исполнилось по четырнадцать, а он вдруг допустил возможность в будущем поженить их. Я была ошеломлена. Шесть—восемь лет пролетят незаметно — и что же, я могу стать свекровью? Нет, пусть я старею, но я усвоила более современные взгляды на некоторые вещи, в частности, на запланированные династические браки.

К концу лета мое душевное равновесие восстановилось. Отдых явно затянулся, и запущенные дела требовали скорейшего возвращения в Париж. Я сделала выбор и торопила будущее. Вырвавшись на четыре месяца из каждодневного окружения, я смогла оглядеться и лучше усвоила свое положение. Поняла, что, деликатничая и оберегая чувства зависящих от меня людей, я зашла слишком далеко; не деликатность это была, а слабость, и уход от объяснений только усложнил все и привел на грань катастрофы. Жизнь в изгнании такая трудная, такая серьезная задача, что в ней не обойтись полумерами и компромиссами. И как ни претила мне эта обязанность, но я была вынуждена все взять на себя. При этом меня еще держало не столь уж давнее прошлое, когда готовившийся брак сулил исполнение самых заветных чаяний. Было бы, наверное, куда проще жить день за днем, не тревожась о будущем, не домогаясь недоступного, не создавая себе идеала.

Чтобы упрочить достигнутое, разлуку с Путятиным надо было продлить. Еще в Гааге я решила отправить его в Вену, где у него были свои дела. Они входили частью в то злополучное голландское предприятие, что поглотило почти всю выручку от продажи моей последней ценной коллекции драгоценностей. Делом этим по–настоящему не занимались, теперь требовалось вникнуть. Пусть наконец Путятин сам разберется в этой весьма запутанной истории и возьмет на себя ответственность за сделанные вложения. И надо было на время лишить его среды, изолировать от людей, которые его окружали. Понимая, что будут значить для него такие перемены, я нелегко пришла к этому решению, и тем более трудно было выдержать его после, когда он, я знала, был очень несчастлив. Пока же, однако, иного выхода не было. Остальным распорядится будущее; я ничего не загадывала; я буду ждать, какую дорогу мне определят обстоятельства.

Я неохотно покидала Гаагу, нерадостным был и мой приезд в Париж. Очень просто было включиться в вышивальные дела, но ведь были вещи куда более сложные. Квартира опустела, жизнь стала другая. Днем я постоянно сталкивалась со свекром и свекровью, они жили в том же доме на улице Монтань, где были моя мастерская и контора. На чем не поладили сын и невестка, они, как я понимала, в точности не знали, а я не стала объясняться. Вопросов они не задавали, но свое отношение выказывали достаточно ясно, чтобы вогнать меня в тоску. Ради горячо любимой свекрови я часто задумывалась, не вернуть ли Путятина.

С удвоенным рвением взялась я за все свои дела. Распался сам собою маленький круг, в котором я жила больше пяти лет, меня ничто не связывало. Я цепче держалась за жизнь и лучше понимала ее. Непостижимой казалась мне моя былая уступчивость, было трудно понять, как я столько времени терпела существование, мало что способное предложить мне. Я понимала, что к прошлому возврата нет, но при этом не делала никаких шагов к тому, чтобы порвать узы, все еще связывавшие меня с Путятиным. Мне был ненавистен этот последний шаг, и я ждала чего то совершенно несбыточного.

Я ждала два года, вытерпев множество неудобств. Во Франции замужняя женщина, даже будучи главой собственного дела, как в моем случае, не может ни заключать контракты, ни даже открыть счет в банке без одобрения мужа. Путятин оставался в Австрии, и мои финансовые дела все больше запутывались. В конце концов я решилась на развод. Моя привязанность к его семье не поколебалась, они оставались на моем попечении еще годы. Пока Путятин не женился на американской девушке, мы время от времени дружески встречались. Развод происходил в два этапа — в русской православной церкви и во французской мэрии. Гражданский брак расторгался медленно и трудно, но в конце концов все устроилось, и я снова была свободна.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 805
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:21. Заголовок: ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ НОВЫЙ Д..


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ НОВЫЙ ДЕНЬ

Старая Россия и новые русские

Как раз когда я стала налаживать отношения с внешним миром и заново выстраивать свою жизнь, произошло событие, воскресившее в памяти примерно такую же ситуацию. Это было в самом начале войны, когда я, совершенно одна, угодила в абсолютно немыслимые условия и вынуждена была заниматься делом, которого не знала. И только два человека, чужие люди, видя мои неопытность и наивность, приняли во мне участие: отец Михаил и доктор Тишин. После отъезда из России я ничего о них не слышала, как и о других, с кем встретилась на войне. Однажды я прихожу в контору, и секретарь говорит мне, что по телефону звонил некто доктор Тишин. Он просил о встрече, сказал, что был доктором в моем псковском госпитале. Секретарь сомневалась, что это было правдой: под надуманными предлогами ко мне пыталось пробиться поразительно много людей. Мы сносились с Россией, как с другой планетой, и меньше всего я ожидала, что из этого призрачного мира явится доктор Тишин. Однако я сразу поверила звонку. Я передала, чтобы он приходил, и ждала его с замиранием сердца. Наконец он вошел в мой кабинет. Не ожидай я его, я бы ни за что его не узнала: он страшно переменился с 1917 года, когда мы в последний раз виделись. Я была не в силах скрыть свое потрясение.

— Что, скверно выгляжу? — первым делом спросил он.

Боюсь, я промолчала тогда. Я прикинула, что ему не должно быть и сорока, но выглядел он стариком. Он облысел и потерял почти все зубы, потучнел, нет, тяжело обрюзг; вялая кожа, вялые глаза. В нем не осталось ни капли живинки. Я поражалась, что у этого незнакомца голос и манеры доктора Тишина. Покуда я справлялась с чувствами, он рассказывал мне свою историю начиная с лета 1917 года. Изрядно помотав, судьба занесла его куда то на окраину бывшей Российской империи, где он стал главным врачом местной больницы и работал там последние годы. Изнурительная работа и невыносимые условия жизни развили у него редкую зобную опухоль, и большевистские власти были вынуждены дать ему отпуск для консультаций с заграничными специалистами. Немецкие врачи не обнадежили его: неоперабельный случай. Наверное, он и сам понимал, что обречен. Если бы он нашел работу, ему не надо было бы возвращаться в Россию; он хотел остаться во Франции. Теперь он был женат, у него была маленькая дочь, Мария; большевики разрешили ему выехать с семьей, и это только подтверждало безнадежность его положения: иначе они держали бы жену и ребенка в качестве заложников, как это у них принято.

После его рассказа настала моя очередь, и мне было что рассказать и про полтора последних года в России, и про долгие годы эмиграции. Должно быть, я чуть прихвастнула в своем рассказе, но ведь в основном благодаря ему и отцу Михаилу я оказалась готова к новой жизни, в чем я ему и призналась.

— Не знаю, что сталось бы со мною без вас и отца Михаила. Вы были моими первыми учителями жизни. Довольны вы своей ученицей? — И я обвела глазами комнату: мой рабочий стол, столы, устланные бумагами и эскизами, повсюду образцы вышивки и прочие свидетельства моих нынешних занятий. Но он и глазом не повел.

— Вас удивит, ваше высочество, но и вы, в свою очередь, многому научили нас. Я постоянно думал об этом. Тамошние шесть лет заставили меня на многие вещи взглянуть по–другому. Жившие вне России не знают… ничего не знают, — с болью сказал он.

Я настроилась рассказать ему о моей работе, о своем новом отношении ко всему, что происходит. Мне не терпелось поведать мои мысли о будущем, и я была уверена, что ему будет интересно. Но слова не шли с языка, потому что ему было неинтересно. Единственное, о чем он хотел говорить, это о прошлом.

Доктора Тишина я видела еще только раз. Не зная языков, он не смог найти работу за рубежом и был вынужден вернуться в Россию. Мелькнув в моей жизни, он вернулся в этот таинственный край, что зовется сегодняшней Россией, и больше я о нем не слышала. Но несмотря на краткость его бесконечно грустных посещений, они пошли мне на пользу. Они напомнили о временах свободы, бескорыстных порывов, прекрасных заблуждений, утраченных в сумятице жизни; он внес струю свежего воздуха в нашу застоялую и пресную беженскую атмосферу. Человек со стороны, он не знал, сколь мелочна и по тюремному тесна наша жизнь.

Нет, я не совсем права, сказав, что больше не слышала о докторе Тишине: весть о нем пришла стороной вскоре после их отъезда. В самые сборы у них с женой украли некоторые вывезенные ценности, им не на что было ехать. Поборов себя, он попросил одолжить им некоторую сумму на дорогу, и я с радостью дала. Через какое то время, уже с места, эти деньги вернулись в долларах и даже с процентами. Доставил их посредник, поскольку прямые сношения со мною из России могли повредить Тишину в глазах советских начальников.

Я привела этот пустяшный эпизод с заемом для того, чтобы в укор большинству наших изгнанников еще раз выделить обязательность Тишина. Здесь деньги обычно одалживались без всякой мысли о том, что их надо будет вернуть. Большинству наших ссыльных товарищей представлялось, что нам, членам некогда царствовавшего дома, деньги достаются даром, черпаются из некоего естественного источника. Были и такие, что считали нас обязанными делиться, поскольку де по нашей вине они покинули родину.

Возбуждая известное любопытство, мои попытки зарабатывать себе на жизнь редко принимались всерьез. Одни считали мою работу пустым времяпрепровождением, другие видели в ней своего рода забаву, а третьи подозревали, что я ишу популярности. При том что беженцы сами работали, и работали много, соглашаясь на любые условия, они не могли вообразить, что мы точно в таком же положении. От нас многого ждали, но мы редко оправдывали чьи либо ожидания. Поверженные в пучину бедствий, мы мало что могли сделать. Мужество не оставляло беженцев, они героически старались переломить себя на новый лад, но сдавали нервы, не выдержав напряжения. Напасти, борьба за выживание, неуверенность в сегодняшнем дне и утрата веры в день завтрашний подрывали моральное состояние. Если кому и удалось что то сберечь после катастрофы, теперь это все было продано и проедено. Парижские лавочки были набиты драгоценными камнями, старыми кружевами, золотыми и эмалевыми табакерками, собольими пелеринами. Вырученные деньги тратились без толку, в дело не шли; какая то жалкая получалась жизнь. Тысячи офицеров трудились простыми рабочими на автомобильных фабриках, сотни водили такси по парижским улицам.

Однажды водителем такси оказался мой бывший раненый. Выходя из машины, я захотела пожать ему руку, но он тоже вышел и встал со мной на тротуаре. Прохожие были немало поражены, когда водитель снял фуражку и поцеловал мне руку. И часто потом, подзывая такси, я узнавала в водителе какого нибудь знакомого офицера.

Работали официантами, домашней прислугой. Париж пестрел ресторанчиками, кафетериями и кондитерскими, которыми заправляли эмигранты, если была деловая жилка, а невезучие соотечественники работали тут же музыкантами, певцами, танцорами и официантами. Как всегда, основная тяжесть ложилась на женские плечи, зачастую женщина кормила всю семью, если мужчины сидели без работы. У них, белошвеек, вышивальщиц, вязальщиц, от работы немели пальцы и плохо видели глаза, а они крепили, держали семью вместе, растили и давали образование детям. Душа надрывалась, глядя, как с годами эти люди падают духом и мельчают. У них из под ног выбили почву, опереться было не на что. Их согревала надежда вернуться на родину, но все призрачнее становилась эта надежда. С каждым годом слабела их связь с Россией, но увидеть ее они хотели только прежней. Многие были просто неспособны признать, что с их отъездом в России произошли коренные перемены.

Зато очень отличалось от родителей новое поколение, выросшее на чужой земле. Вкусившее нужду, оно трезвее смотрело на жизнь. На примере детей эмиграции мир еще раз убедился в даровитости русского народа. Во всех сферах образования их успехи были поразительны. За их будущее можно было не тревожиться, не будь безработицы и затора в делах. Однако немногих молодых увлекает мысль навсегда остаться за границей и принять иностранное гражданство. Большинство с надеждой смотрит на Россию, Россию иную, обновленную, которая в свой срок востребует их. Последние пятнадцать лет образование в России было настолько односторонним и недостаточным, что однажды наши молодые люди будут там очень и очень полезны. Они набираются знаний и опыта, чтобы в готовности откликнуться на призыв.

Политическая жизнь русской эмиграции в 1924 году отметилась двумя событиями, возбудившими брожение в обществе.

В конце августа великий князь Кирилл Владимирович, двоюродный брат покойного государя и первый в иерархии престолонаследия, объявил себя императором. Между началом своей кампании в 1922 году и манифестом 1924 года Кирилл звался «местоблюстителем российского престола». Однако приверженцев у него было не много, поскольку он так и не сформулировал лозунг, способный привлечь к нему костяк монархистов, куда входило значительное число эмигрантов, ставивших интересы России выше восстановления монархии. Лишь небольшая фракция монархистов, так называемые легитимисты, приветствовала его шаг, большинство же ответило взбешенным непризнанием. А легитимисты, для которых вековые традиции были единственной отрадой в распавшемся мире, обрели номинального главу, на кого и уповали теперь. Меня ни в малейшей степени не задело это движение.

Второе событие было поважнее, и отозвалось оно шире и громче. Популярный главнокомандующий в годы войны великий князь Николай Николаевич своей властью и личным авторитетом объединил рассеянные на чужбине остатки Белой армии. После революции Николай Николаевич, с которым по–прежнему связывались большие надежды, упрямо держался в тени, равно сторонясь политических альянсов и попыток сплотить эмиграцию. В 1924 году его позиция смягчилась, впрочем, всегда оставаясь чрезвычайно осмотрительной. Он объединил вокруг себя большую и влиятельную группу людей, поскольку его очень простая программа находила отклик у здравомыслящей, думающей части эмиграции, включая монархистов. Он стоял за восстановление законности и порядка в будущей России, не предрекая пока никакой определенной формы правления. Великий князь пользовался уважением и любовью, и в целом его решение было принято с облегчением. Однако и это движение было едва ли успешнее того, что возглавил Кирилл. Николая Николаевича стеной обступили ветераны, ничуть не поумневшие после революции, и оттеснили молодые и талантливые силы. Из за своего окружения он утратил поддержку либеральных кругов эмифации.

Мои симпатии решительно склонялись в сторону фуппы Николая Николаевича, поскольку это была не партия, она не несла на себе никакой политической окраски. А повидала я великого князя только однажды, и то два–три года спустя. В эмифации назревал новый раскол, на сей раз вызванный соперничеством двух наших епископов. Раскол вскоре перерос все мыслимые рамки, поскольку обе партии стремились придать ему не только религиозный, но и политический смысл. Еще в начале раздора некоторые друзья просили меня пойти к великому князю, дабы он своим авторитетом охладил иерархов.

Великий князь с женой жили тогда в Шуаньи, в сорока милях от Парижа, жили скромно и уединенно, почти никого не принимая. За их безопасность отвечали французская полиция и охрана из русских офицеров. Их затворничество выдерживалось настолько строго, что рядовой посетитель дальше парковых ворот не проходил; привратники пускали только по распоряжению из дома. И парк, и дом имели самый непритязательный вид. Когда, впустив, меня вели через комнаты в кабинет великого князя, я отметила, что неубранный после обеда стол покрыт темной клеенкой; мебель сборная, скучная. Великая княгиня Анастасия, дочь короля Черногории Николая и сестра итальянской королевы Елены, была в кабинете одна. Церемонно расцеловавшись, мы сели. Началась беседа, я объяснила цель своего прихода. Реакция великой княгини не обнадеживала. Муж, сказала она, уже вмешался в это дело, и не безуспешно; она надеялась, что все образуется. Но я то уже знала, что вмешательство великого князя ни к чему не привело. Тут вошел великий князь и, уменьшившись вдвое, опустился на низкий стул рядом с женой.

На нем охотничий костюм и высокие сапоги. Он сильно сдал со времени, когда я видела его последний раз, в войну; поседели голова и жесткая бородка. Дело, с которым я пришла, было ему неинтересно, он слушал меня с устало–снисходительным видом. Мне была хорошо знакома эта покровительственная манера: к ней прибегали почти все мои старшие родственники, имея дело с нами, младшими членами семьи. Яснее всяких слов мне давалось понять, что от такой пустышки, как я, ничего толкового ждать не приходится. Тем не менее я изложила свое дело. Помнится, я просила его не ограничиться убеждениями, они ни к чему не приведут, но властно распорядиться. Нужного результата тут можно было добиться только окриком. Он обронил несколько избитых фраз, из чего я заключила, что он уверен в успехе своей линии, а я говорю о том, чего не знаю. Я ничего не добилась.

И то, чего мы все боялись, не замедлило произойти. Никем не сдержанная распря епископов все длилась, подтачивая моральные устои эмигрантского сообщества. Дотоле церковь оставалась единственным институтом, свободным от политической грызни, была духовным пристанищем для бездомного люда. Если до того злосчастного обстоятельства политика уже расколола эмиграцию, то теперь разобщенность стала еще страшнее. Еще дальше разошлись взгляды, ожесточились сердца, тревожнее стало жить. Этот раскол удержался до наших дней, эмиграция разбита на два лагеря. При этом сами эти разногласия не имеют принципиального значения.

В то время я чаще, чем было нужно мне, сталкивалась с духовенством. Прихожанам стало тесно в старенькой православной церкви, потребовалась еще одна. На окраине Парижа купили участок с бездействующей протестантской кирхой. Было решено перестроить ее в православный храм. В память о членах семьи, погубленных революцией, я взяла на себя убранство церкви. Мы решили держаться канонов семнадцатого века; известный русский художник и знаток староцерковного искусства Стелецкий взялся безвозмездно расписать стены и написать иконы. Вся работа заняла больше двух лет и стоила мне стольких нервов, что я уже жалела, зачем занялась этим. Духовенство бестолково вмешивалось в убранство, не желая и не умея понять важность художественного целого; раздраженный постоянными придирками и близкий к нервному срыву художник то и дело грозил бросить работу. Выяснять бесконечные недоразумения приходилось мне. Но, несмотря на все трудности, работа была сделана, и наша церковь являет собой достойный образец русского церковного искусства. Она стоит на пригорке, окруженном деревьями, и от нее веет русским духом.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 806
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:24. Заголовок: Свадьба в семье Рас..


Свадьба в семье

Расставшись с мужем, я не чувствовала себя совсем одинокой. У меня был брат, которого я любила, сколько себя помню. Особые обстоятельства нашего детства и юности связали нас узами, которые ничто не могло ослабить. Я всегда была готова броситься на его защиту, но он не давал мне такого повода. Он ввязывался в истории и был бит, не проговорившись потом ни единым словом. Дмитрий отмалчивался, а я не докучала расспросами. О его настроении я могла догадываться только по внешним приметам. В последние годы нашего с Путятиным брака я вообще мало его видела, он не чувствовал себя у нас дома. Ему было безразлично, кто у нас бывал, но он тревожился, что окружение меня портит. Моя преданность ему и готовность считаться с ним одним много раз ставили его в неловкое положение, и некоторая напряженность в наших отношениях была сейчас некстати.

Спустя несколько месяцев после отъезда Путятина в Вену Дмитрий переехал ко мне, и хотя я смогла предложить ему только маленькую темную комнату, он был вполне доволен. А уж как я радовалась, что он опять со мною! Срок аренды истекал, я подыскивала новое жилье. По работе мне приходилось проводить большую часть лета в городе, и хотелось найти что нибудь в пригороде, но так, чтобы не очень далеко от конторы на улице Монтань. Я долго и разборчиво искала, что мне требовалось, и наконец нашла небольшой дом в Булонь–сюр–Сен, расположенный, надо же так случиться, на той же улице и совсем близко от места, где много лет прожил мой отец. Мачеха продала дом какой то католической школе, но окружение совсем не изменилось за прошедшие годы, и когда я въехала в новое жилище, я испытала такое чувство, словно вернулась в родной дом.

Это был типичный для Франции загородный дом, белый, с черной крышей, серыми ставнями и уродливым козырьком вроде веера над входной дверью. Невысокая железная ограда с воротами и поросший травою лужок отделяли дом от дороги. По обе стороны огибая лужок, к дому вели две дорожки. Ограду вдоль дороги скрывала живая изгородь и она же ограждала меня от соседей справа и слева; на лужайке перед домом росло несколько красивых старых деревьев. Ветви одного из них лезли в окно моей спальни, и мне внове было, открыв утром глаза, побаловать их свежестью листвы. Даже зимой, когда это был просто серый сук, радовало, что он живой. Когда мне хотели подарить цветы, я неизменно просила розовый куст, чтобы потом высадить его в моем маленьком саду.

Финансы мои были в плачевном состоянии, но я, насколько возможно, всеми силами старалась украсить свое пристанище. После отъезда из Швеции в 1913 году я впервые обретала настоящий дом. Там было три этажа. На первом, слева от входа, располагалась столовая с мебелью красного дерева эпохи Луи Филиппа, задешево купленной на «блошином рынке». Занавеси и обшивка стульев ситцевая, цветочками на зеленом. За столовой — кухня. Направо от входа комната, которой со временем предстояло стать гостиной, но из экономии я ее пока не обставила. Так она и останется пустой, когда я уже буду съезжать из дома. На втором этаже по одну сторону от лестницы был мой будуар, по другую — спальня и ванная комната. Будуар был самой большой комнатой в доме, там я проводила почти все свое время. Обои розовато–оранжевые с серым, несколько предметов из карельской березы в стиле русского ампира. Свою спаленку я отделала голубым. Гостевая комната с ванной помещалась на третьем этаже, ее и займет Дмитрий, и там же комнаты для прислуги.

Мне не терпелось въехать в новый дом. Парижские мастера — известные копуши, но если среди этой публики устроить соревнование, то мои, забывшие про сроки и обещания, несомненно заняли бы первое место по медлительности. Покраска трех–четырех комнат и обивка нескольких предметов обстановки тянулись месяцами. Не действовали ни мольбы, ни угрозы. Поначалу я часто наезжала в Булонь, надеясь, что личный надзор ускорит дело. Вот горшки с краской, а рабочих нет, либо вообще вокруг все пусто и тихо. Еле сдерживая себя, посылаю за мастером, выслушиваю новые обещания, заведомо зная, что они не будут исполнены. Аренда парижской квартиры кончилась, о переезде и думать нечего. К счастью, подруга пригласила провести с ней несколько недель в Риме. Дом был по–прежнему не готов, когда я вернулась, но я решила немедленно вселиться. Первые несколько дней всю обстановку составляла только моя кровать, но потихоньку все наладилось. Дом был невелик, но поначалу я буквально терялась в его просторах. Столько времени прожив в чужих стенах, я теперь дивилась тому, что у меня свой дом, меня окружают вещи, которые я сама выбрала, и все это мое. Когда комната наверху была готова, переехал и Дмитрий.

У нас обоих было по горло своих дел, но радовала мысль, что мы опять вместе. Утром мы завтракали в маленькой столовой внизу. Весною и летом низкие окна в сад были все настежь. Тишина и покой, городской шум не доносится — чем не деревня? Одевшись, мы выбирались в город. К вечеру, завершив рабочий день, я приезжала домой, переодевалась в халат и с книжкой устраивалась на софе в будуаре. Возвращался Дмитрий, поднимался ко мне, садился в кресло напротив, и мы пересуживали дневные новости. Мы жили душа в душу, между нами еще никогда не было такой близости.

Так прошло больше года, и я стала замечать, что на Дмитрия находят приступы хандры, он отмалчивается, замыкается в себе. Я старалась не обращать внимания, но и бесконечно закрывать на это глаза тоже было нельзя. А он попрежнему играл в молчанку. Обычно такой веселый, живой, он ко всему утратил интерес, стал жаловаться на здоровье, пошел к врачам, физических недугов не нашли. Дмитрий нервничал, был подавлен, мне было больно видеть его в таком состоянии. Лекарства и лечение не помогали; требовалось какое то другое средство от этой напасти. Я не сразу сообразила, что его сломили выпавшие на его долю испытания нескольких последних лет, и чем больше я к нему присматривалась, тем больше убеждалась в своей правоте. Он вытерпел сколько мог, и на дальнейшее просто не осталось сил. Нужно все кардинально переменить, поняла я, переменить самый ритм существования, внести что то постоянное в его дерганую жизнь. И средство тут было одно — женитьба. Придя к этому заключению, я мысленно сделала ревизию всем, кто, по моему мнению, мог составить ему достойную пару. Для меня, впрочем, вопрос был решен: это Одри Эмери, прелестная американка, с которой я познакомилась в Биаррице и с тех пор лучше узнала ее и полюбила.

Увы, мой вариант допускался только в теории. Подумать то можно, только как это устроить? Впрочем, вскоре представился случай, который весьма обнадежил меня. Друзья из Версаля пригласили меня с Дмитрием на чай, и мы отправились туда в его открытом «Бьюике». Среди гостей оказалась Одри Эмери, которая в тот день комически убивалась по поводу своей короткой стрижки. Она только утром постриглась и уже раскаивалась в этом. Когда мы засобирались домой, Дмитрий, смущаясь, спросил, не буду ли я возражать против попутчицы, ему хотелось подвезти Одри Эмери. Я давно не видела брата в таком хорошем настроении, как в тот вечер.

Но приступы хандры случались все чаще, и когда однажды он вернулся домой совершенно не в себе, я решила объясниться напрямоту. К моему удивлению, он охотно пошел на этот разговор. Еще больше удивилась я тому, что наши мысли совпадали. Ему стала невыносима жизнь, которою он жил, хотелось чего то надежного и постоянного, хотелось своего дома. Я понимала, что он не открылся бы мне до такой степени, если бы уже не сделал свой выбор, и я с трепетом ожидала, какое имя он назовет. Мне предстояло выслушать готовое решение, и чего только я не перечувствовала в тот краткий миг ожидания. Но боги явно смилостивились надо мною и в этот раз. Дмитрий назвал Одри Эмери.

Я испытала такое несказанное облегчение, что не могла вымолвить и слова, так что Дмитрий, неверно истолковав мое молчание, тревожно взглянул на меня. Придя в себя, я высказала ему свое отношение, и мы заговорили о деле. Кое о чем я не задумывалась прежде, и именно это смущало его теперь: не имея, в сущности, ничего предложить своей избраннице, он сомневался, что вправе просить ее руки и сердца.

Я очень редко сожалела о том, чего мы лишились, но в ту минуту, возможно, впервые, мне с пронзительной ясностью представилось все, что мы потеряли. И я возроптала на судьбу, меня ослепил гнев. Что мы сделали, чтобы вот так ломать навсегда наши жизни?! Но из какого то уголка памяти вдруг выплыла некая сцена, и это воспоминание дало иное направление моим мыслям. То было 4 августа 1914 года, в тот день Дмитрий уходил на фронт. Вернувшись из дворцовой часовни, мы завтракали в бывшем кабинете дяди Сережи, где я тогда устроила себе гостиную. С нами были наставник Дмитрия генерал Лейминг с женой, самые верные наши друзья. Мадам Лейминг разливала кофе. Мы старательно бодрились и, плохо слушая друг друга, вели несвязный разговор. Дмитрий в обнимку с любимой собакой раскинулся на ковровой софе. Стараясь делать это незаметно, я то и дело взглядывала на него, запечатлевая в памяти любимые черты. Могло статься, что я в последний раз вижу его. Разговор часто обрывался, и в эти паузы мое сознание заполняли яркие, отчетливо видимые картины. Мне виделись удобство и безопасность нашего окружения, огромный дом, сверкающие автомобили в гараже, лошади в конюшне, бесчисленная прислуга и еще тысяча мелочей, с которыми легко и приятно жить. Я думала об этом потому, что Дмитрий все это оставлял, и оно вдруг оказалось таким лишним, ненужным. Главным было одно: он должен выжить.

И когда он заговорил со мной о своем будущем, та же мысль овладела мною: стоит вопрос о жизни, он должен жить, а все прочее не важно.

Не то чтобы я хорошо знала Одри, но что то подсказывало мне, что она сможет пренебречь пустячными соображениями и оценит дары, которые принесет ей Дмитрий, пусть это и не материальные ценности. Я сказала брату, что понимаю его колебания, но, думаю, не ему отступать, я уверена в успехе. Результаты беседы не замедлили сказаться: Дмитрий воспрянул, ожил, настроился на победу.

После непродолжительного ухаживания Дмитрий со всем юношеским пылом был готов сделать предложение, но все еще не был уверен в ответе. Не забуду того вечера, когда он наконец решился услышать отказ. Я была дома, в одиночестве поужинала и рассчитывала дождаться его возвращения. Он задерживался, пора было укладываться спать. И только я легла, во двор въехал автомобиль. Звякнули ворота, под знакомыми шагами проскрипел гравий. Внизу отворилась и закрылась дверь. Я уже была на ногах, накинула на плечи халат и встала в дверях. Дмитрий поднимался по лестнице. Сначала я увидела его макушку, потом и все лицо. Оно сияло детским восторгом. Пока он подходил ко мне, я заметила, что он чуть смущается, и это растрогало меня сильнее всяких слов. Мы вернулись ко мне, я забралась в постель, Дмитрий свернулся у меня в ногах. Не было нужды говорить, что его предложение приняли, но мне хотелось подробностей, и он снова и снова пересказывал их — и что он сказал, и что она ответила, и где они стояли, и где потом сели. Уже рассветало, когда мы расстались. Он ушел, я осталась одна, и сон не сморил меня.

Вскоре Одри с семьей уехала в Биарриц; потом к ним отправился Дмитрий. Свадьбу назначили там же осенью. В два оставшихся месяца надо было переделать массу дел, я не знала минуты отдыха — ведь на мне была еще моя работа. Несколько раз я ездила в Биарриц на выходные. Я ближе узнала будущую невестку, и уже тогда нас крепко связала дружба, доселе нерасторжимая.

Чтобы ближе быть к Дмитрию и русским, Одри решила принять православие. Нужно было соответствующим образом подготовить ее к этому, и я взялась хлопотать о том, чтобы наставить ее в новой вере. Я даже не представляла, насколько это окажется трудным делом. Наши батюшки не знали английского языка, только некоторые кое как говорили по французски, и Олдри не могла их понять. Наконец отыскался юный выученик Парижской православной семинарии, который, сказали мне, немного знал по–английски. Времени оставалось совсем мало, и я поручила ему наставлять Одри, даже не повидав его и не переговорив. Разумеется, я тоже должна была присутствовать на уроках, которые имели место у меня в конторе. Никогда не забуду первое занятие. Юный семинарист пришел в сопровождении священника. Оба сели рядышком против Одри, а она заняла мое место за столом. И оба заговорили одновременно — священник на плохоньком французском, а семинарист не очень внятно по–английски. Настроение было самое истовое. Посерьезневшая Одри озадаченно переводила взгляд с одного на другого, пытаясь понять смысл сказанного. Понять что либо было трудно даже мне, а уж она, конечно, не поняла ни слова. Поверх их голов я порою ловила ее растерянный взгляд. Я недолго терпела эту пытку. Давясь от смеха, я поспешила уйти, пока она не успела этого заметить.

Близился день свадьбы. Ее назначили на 21 ноября, отъезду в Биарриц предшествовал гражданский обряд бракосочетания в Париже, точнее, в муниципалитете Булонь–сюр–Сен, где мы были зарегистрированы. Одри с семейством, княгиня Палей, мои сводные сестры, свидетели (в их числе посол Херрик) и несколько приглашенных гостей — все собрались у меня и отправились в крохотную мэрию, вероятно, впервые подвергшуюся такому нашествию. Секретарь рассадил нас по скамьям в зале, и мы стали ждать мэра. Отворились двери, мы, как принято, встали; смущаясь и ни на кого не глядя, невысокий плотный господин быстро прошел на свое место. Наискось скромного коричневого костюма змеилась трехцветная лента, знак его властных полномочий. Началась церемония. Не привыкший к иностранным именам и титулам, мэр ни одного не сказал правильно.

В тот же вечер мы уехали в Биарриц. Мы с Дмитрием остановились в отеле. На следующий день приехавшие из Парижа епископ и священники крестили Одри в православную веру. Восприемниками были я и наш кузен герцог Лейхтенбергский. Это долгий и утомительный обряд, и я очень сочувствовала Одри, не понимавшей ни единого слова.

Утром 21 ноября, в день венчания, я поднялась с чувством, которое мне трудно передать. До этого я была в делах и не задумывалась о себе, теперь так уже не получится. В полдень пошли к обедне, на ней пел знаменитый хор Русского кафедрального собора в Париже. Послушать пение пришли некоторые наши друзья по Биаррицу и приехавшие на свадьбу парижские гости. Церковь смотрелась празднично. Ее уже убрали к венчанию, которое пройдет позже. Ослепительно сверкало осеннее солнце; его лучи, струясь сквозь витражные стекла, пестрили цветными пятнами пол и стены. Войдя в церковь, я сразу ощутила нечто необычное в воздухе, какую то одухотворенную трепетность. Голоса священников были исполнены чувства, хор вкладывал всю душу в пение. И это ощущение только нарастало, пока шла служба. На краткое время мы перестали быть только беженцами. Даже те, кто пришел из любопытства, были захвачены общим настроением. При вознесении даров мы опустились на колени, и следом стали на колени иностранцы; у многих в глазах стояли слезы.

Оставив гостей обедать в отеле, я отправилась к матери Одри. Одри просила помочь ей управиться с фатой, в которой венчались и я, и моя матушка. Это прекрасное старое кружево среди немногого я уберегла и вывезла из России. Перед побегом я увязала фату и еще какие то кружева в подушку, на которой потом спала в дороге. От волнения мы с Одри едва могли говорить, у меня перехватывало горло. Я понимала, какие чувства переживает Одри, но не могла посочувствовать ей, чтобы самой не сорваться.

Когда я вернулась в отель, было уже время переодеваться. Дмитрий был у себя в комнате; все утро мы избегали оставаться наедине, почти не говорили друг с другом. По обычаю, перед тем как идти к венчанию, я должна была благословить его, заместив наших родителей, и вот этой минуты мы оба страшились. Но сколько мы ни откладывали ее, эта минута пришла. Собравшись, я вышла в гостиную, разделявшую наши комнаты, и стала его ждать. За окном огромные волны бились о скалы; солнце село. Седой океан предстал мне в ту минуту жестоким и равнодушным, как судьба, и еще бесконечно одиноким. В черном костюме, с белым цветком в петлице вошел Дмитрий, и мы неуверенно улыбнулись друг другу. Я вернулась в спальню и вынесла икону. Дмитрий стал на колени, и я иконой перекрестила его склоненную голову. Он поднялся, мы обнялись. Я судорожно прижалась к нему. Горло перехватило так, что я не могла дышать.

В дверь постучали; пора идти в церковь. Не видя себя в зеркале, я надела шляпку, подхватила пальто. Из отеля через маленькую площадь мы направились к церкви. Расступившаяся толпа перед входом пропустила нас. На паперти нас ждали товарищи жениха, в основном офицеры–однополчане Дмитрия. Пробираясь в набитой народом церкви, я ловила взгляды любопытствующих. Дмитрий оставался в дверях, ожидая, согласно обряду, псалмопения. А хор молчал в благоговейном трепете; нескоро начали певчие, и то нестройными голосами. Я только раз оглянулась на брата, застывшего в дверях; у него было бледное строгое лицо. И тут меня отпустило, я залилась слезами.

Народ зашевелился: приехала невеста и с отчимом всходила на паперть. Вот она уже рядом с Дмитрием. Вместе они дошли до середины храма. Началось венчание. И те же чувства, что на обедне, охватили всех собравшихся; ясно ведь, какие воспоминания владели тогда нами, русскими.

После венчания был прием в доме моей новоиспеченной невестки. Потом я вернулась в отель, поужинала с гостями и села в парижский поезд. Новобрачные, отужинав у матери Одри, на первой станции после Биаррица подсели в наш поезд. Меня позвали, когда поезд тронулся, и мы еще выпили шампанского из толстых казенных стаканов.

На следующее утро я проводила молодоженов на вокзал, откуда они отправлялись в Англию на медовый месяц. Мы позавтракали в душном вокзальном ресторане, немного погуляли по платформе, и они отправились в свой вагон. Поезд давно пропал из виду, когда я наконец ушла.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 807
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:24. Заголовок: Загородная идиллия ..


Загородная идиллия

После женитьбы брата я долго чувствовала себя совершенно потерянной, словно лишилась чего то жизненно важного в себе самой. Не скажу, чтобы это было чувство одиночества, потому что я привыкла подолгу бывать в разлуке с ним; это была пустота, которую нечем было заполнить. В каком то смысле я видела в нем своего сиамского близнеца, нераздельного со мною. Я нисколько не ревновала его к жене, просто я не могла осознать, что в их жизни я уже лицо постороннее и мое участие в ней скромно.

Еще до женитьбы я определила себе строгие рамки дальнейших отношений с ними. Я намеревалась предоставить их самим себе и держаться в стороне. Меньше всего мне хотелось, чтобы Одри, которая много моложе меня, относилась ко мне, как к свекрови. Я искренне считала, что держалась этих рамок, но сейчас не уверена в этом. Насколько возможно, я не мешалась в их дела, но они, конечно, чувствовали мое недреманное око, даже если меня не было поблизости.

Между тем требовалось чем то заполнить пустоту после отъезда брата. Расставшись с Путятиным, я почти два года вела довольно суетную жизнь. Это была нормальная реакция на предшествовавшие годы. Наше окружение в то беспокойное время составляли люди обреченные, и хотя их поступки и поведение были безупречны, они не могли предложить ничего живого, интересного. Жизнь в Швеции и особенно война научили меня из множества встретившихся лиц выбирать такие, которыми интересно заняться. Путятинская группа исключала разнообразие, там не было новых лиц, иностранцы вообще были на подозрении, и мне решительно нечем было увлечься. Работа и благотворительность обогатили меня новым опытом, зато поле деятельности было ограниченно. Чем глубже я вникала в «русский вопрос», тем нужнее было знать различные его стороны, а для этого надо спорить и обмениваться мыслями со знающими людьми. Когда мой брак распался, я решила для себя: буду учиться. Решить легко — трудно сделать. Среди моих знакомых не было именитых людей, и все зависело от того, повезет ли их встретить. Оставалось одно: погрузиться в гущу людскую и уповать на лучшее.

Но едва я туда погрузилась, как утратила свою главную цель. Я столько времени ограничивала себя во всем, что меня скоро подхватила суматошная гонка, не давшая мне почти ничего. За два года я считаное число раз пообедала дома, зато перевидала весь разноязыкий мир, кочующий вокруг Парижа и по французским курортам. Привычная сдержанность не подвела меня, и в вихре развлечений я всегда оставалась сторонним наблюдателем. Я терпеть не могла легко сходиться с людьми, и потому друзей у меня было мало. Те немногие, которыми я обзавелась за два года, очень помогли мне расширить кругозор и обрести уверенность в себе, чего мне недоставало, но эти немногие привязанности никак не оправдывали довольно пустую жизнь, от которой я начала уставать.

Избавиться от этой бесполезной круговерти помог дом, где мне было покойно и хорошо. Выяснилось, что гораздо приятнее провести вечер с книгой, нежели часами до одури бегать за развлечениями. Отправляясь утром на работу, я уже предвкушала спокойное домашнее одиночество вечером. Эта новая полоса пришлась на женитьбу брата. Оставленную им пустоту могли заполнить только новые, живые интересы. Моя вылазка в мир не дала мне материалов для переустройства моей жизни, значит, постараюсь добыть их в книгах, хотя это и не лучшее средство.

Этот перелом внес в мою душу покой и радость. Мой маленький дом представился мне крепостью, где я жила по заведенному мною порядку, и ничто чуждое не допускалось сюда. Когда я к вечеру возвращалась домой и за мною клацали ворота, я словно освобождалась от всех житейских треволнений. Я поднималась к себе, сбрасывала городское платье, влезала в neglige или пижаму и шла в сад. Дом по обе стороны улицы обступали деревья, и я с крылечка смотрела, как сквозь ветки садилось солнце. Лужайку только что полили, я жадно вдыхала сладостный запах сырой земли и травы. В такие минуты на меня находило самое настоящее вдохновение, я горько сожалела, отчего я не писательница и не могу выразить свои мысли. Я пыталась удержать их, облечь в слова — напрасный труд! Оставались одни грезы, но среди прочего я таки грезила о том, что однажды напишу книгу, в которой выскажусь до конца. Тут мое разыгравшееся воображение обрывали шаркающие шаги за спиной: время ужинать. А потом спокойный вечер — и незаметно уже два часа ночи. Ничто меня не тревожило, ничто, казалось, не связывало меня с остальным миром, кроме двух телефонных проводов, протянувшихся от подоконника к ближайшему дереву, далее провисших над садом и наконец смотавшихся в клубок на уличном столбе. Но очень редко телефон подавал голос.

На выходные воцарялась полная тишина и покой. Я даже не выбиралась в город, разве что в церковь, и часы текли себе, и все мне было по душе.

Хозяйством я не умею и не люблю заниматься, с первых лет эмиграции, с Лондона, так ничему и не научилась, и потому все домоводство предоставила русскому старику дворецкому, который был при мне уже несколько лет. Это был «типаж»; в моем маленьком хозяйстве, обходительный и хваткий, он был главным человеком. У него было очень подходящее имя — Карп. Он напоминал мне своего тезку, древнюю мудрую рыбу, что водилась в пруду перед дворцом «Марли», построенным Петром Великим в петергофском парке. У некоторых карпов на жабре было золотое колечко, это были старожилы, ровесники еще петровского времени. Нацепи мой Карп серьгу в ухо, и сходство с рыбой стало бы полным.

В отличие от нас Карп не был недавним эмигрантом, он много лет прожил за границей и одно время служил в парижском доме одного моего дяди. Он исколесил чуть не весь свет, побывал во множестве переделок, но в душе оставался русским крестьянином, в чем и крылось его обаяние.

Приятный и располагающий к себе, он был бы идеальный слуга, но никогда нельзя было сказать, что у него на душе и какие мысли он вынашивает. Человеческую натуру он постиг в совершенстве, обладал занятным, абсолютно уникальным чувством юмора. Напрасно было задаваться вопросом о его возрасте: воплощая собою тип ныне вымершего русского слуги, он, казалось, был вечен.

Всегда чисто выбритые обвислые щеки; на кончике носа — очки в металлической оправе, за ними посверкивает добрый и въедливый взгляд. Его туалет вообще не поддавался описанию, и в любом наряде на ногах — что дома, что на улице — теплые домашние туфли.

Остановить поток его речи было невозможно, и даже если за столом у меня сидели гости, он не мог не высказаться. И я не одергивала его, настолько забавны были его слова и эта смесь французского с русским, когда он обращался к иностранцу. Когда мы с Дмитрием обедали вдвоем, он давал нам целое представление, рассказывал истории из неистощимого запаса своих впечатлений, а мы смеялись до колик.

Я не встречала другого человека, который бы так любил животных. В Булонь я перевезла с собой шотландского терьера и белую персидскую кошку. Вскоре им составили компанию огромный датский дог и щенок дворняжки, под видом немецкой овчарки навязанный мне шофером. Карпу этого было мало. Он умолил меня принять от доброхотного друга пару серых персидских котят, и те в свой срок принесли многочисленное потомство. Посулив подавать мне на завтрак свежие яйца, он купил несколько кур, но мне немного перепало, поскольку он придерживал яйца исключительно на развод. Скоро клуши водили орды безостановочно клюющих цыплят по всему саду. Потом появились кролики и следом стая белых голубей. Однажды Карп принес ручного фазана; птица клевала с ладони и гордо вышагивала вокруг дома. Кухня и кладовка были увешаны клетками с канарейками и прочими певчими пернатыми. Мало–помалу меня выживали из собственного дома.

Среди своей живности Карп расхаживал, словно ветхозаветный Адам в райском саду. Для него не было большего счастья, чем ладить из проволоки, веревочек и упаковочной тары причудливые клетушки и селить в них свое многочисленное семейство. Все его подопечные прекрасно уживались, и только дог, впрочем, самый миролюбивый из всех, досаждал Карпу своей крупностью и игривым нравом. Отчего то он решил, что у дога слабое здоровье, и не годится, чтобы он спал в конуре. Пришлось оставлять его на ночь в холле, но пса больше устраивала мягкая подстилка, чем каменный пол, и он повадился ходить на второй этаж, открывать мою дверь, и я, возвращаясь поздно, часто находила его развалившимся на моей постели. Такой порядок мне скоро надоел, и я велела Карпу положить этому конец.

Когда я в тот день вернулась, дог нервно расхаживал в холле. Внизу лестницы Карп, не поскупившись на узлы, закрепил проволокой каминный экран из будуара. Сверху экрана он приторочил палку, с которой свисал кусок проволоки; в целом это походило на удочку. А к свободному концу проволоки крепилась большая губка, остро и противно пахнувшая. Выяснилось, что ее пропитали составом, каким лечили дога от экземы, и пес не выносил этого запаха.

Это замечательное приспособление, разумеется, не пустило собаку наверх, но и я попала к себе нескоро, долго распутывая узлы.

Карп уделял куда больше времени и внимания животине, чем своим прямым обязанностям, и страшно сказать, до какой степени были запущены дом и сад. В конце концов я нанесла Карпу смертельную обиду, освободившись от большей части его зверинца. Оставила только собак и белую кошку.

Хотя Карп служил мне с охотой и клялся в верности до гроба, я понимала, что он дорожил не мною, а моим домом и садом, где мог предаваться своим буколическим занятиям. Это я была к нему больше привязана, а не он ко мне. Но все бы обошлось, не будь губительного влияния его многолетней дамы сердца. Я ничего не знала об их отношениях, когда по совету Карпа брала ее к себе кухаркой. Выяснилось это слишком поздно. Творилось что то странное: неудержимо росли хозяйственные расходы, стали пропадать вещи. Мои замечания оставались без последствий. И все же прошло еще несколько лет, прежде чем я решилась расстаться с Карпом, и когда это случилось, мне страшно не хватало его.

Другим важным человеком в доме была моя горничная Мари–Луиза. Смышленая, живая, старательная девушка очень облегчила мне жизнь. Вот уж кто был предан мне всем сердцем! Она оставалась со мною в такие времена, когда никак не могла рассчитывать на жалованье. В одном случае она доказала свою привязанность совершенно исключительным образом, и узнала я об этом только несколько лет спустя, когда она вышла замуж и ушла.

Среди моих подопечных была русская девушка, которой пришлось одной, без родителей, выбираться из России. Совсем юной она приехала в Париж и сразу стала зарабатывать себе на жизнь. Я пожалела ее, и сколько могла, а могла я немногое, помогала ей. В ответ она воспылала ко мне такой любовью, что порою это даже раздражало; постоянно изъявляя свою привязанность, она не стеснялась нещадно использовать меня и мои возможности. Раз–другой уличив ее в непорядочности, я на месяцы отлучала ее от себя, но рано или поздно напористая нахалка объявлялась вновь и с грехом пополам оправдывалась. Она вникала во все, что касалось меня, особенно в мои личные дела, была в них прекрасно осведомлена, знала о моих стесненных обстоятельствах. И однажды в мое отсутствие она пришла к Мари–Луизе и попросила взаймы десять тысяч франков, объяснив, что нужно вызволять меня из беды, а деньги она вернет через две недели, когда с ней расплатятся за пошитое белье. Мари–Луиза поверила этой басне, поспешила в банк, продала несколько ценных бумаг и передала ей всю сумму. Это была порядочная часть ее накоплений за много лет. Излишне говорить, что я не увидела этих денег, а Мари–Луиза, не сомневаясь в том, что они до меня дошли, удовлетворялась обещанием скорого возврата долга и даже не заводила разговора со мной на сей счет. Прошло два года, долг так и не был погашен. Тут она все рассказала мне, и истина выплыла наружу. Мы передали дело адвокату, но сметливой девицы и след простыл.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 808
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:25. Заголовок: Чему учит изгнание ..


Чему учит изгнание

Едва я помещицей основалась в Булони и решила отгородиться от всех, как все сами стали жаловать ко мне. Книги и беседы входили частью в мое перевоспитание. Чем больше я узнавала из книг и от людей, тем больше интересовалась всем, а продвигаясь дальше, все больше убеждалась, сколь недостаточны мои знания. Передо мною был непочатый край работы, но я запретила себе падать духом. В очередной раз в моей жизни была определенная цель.

С появлением интересов голова моя прояснилась, и в одинокие сосредоточенные дни меня вдруг обуревали мысли, буквально требовавшие выхода, а средство для этого одно — перо и чернила. Это накатывало, как приступ, и результат обычно был ничтожен. В сознании еще не вылепилась форма, готовая принять мои мысли, и воображение металось вслепую. Прежде я не задумывалась над тем, что писательство это работа. Боготворя литературу, я считала, что писательство это ниспосланный небом дар, им отмечены избранные, и не мне, простой смертной — звезд с неба не хватаю — отваживаться ступить туда, где обретаются одни боги.

Незадолго до этого меня подрядили регулярно давать статьи в один шведский журнал. Я, конечно, и не думала писать их сама: я поручила это одной своей подопечной, немолодой русской из бывших, которая, мне казалось, знаниями и способностями больше годилась для дела, чем я. Перед тем как отправлять статьи, я их перечитывала, вставляла фразу–другую, меняла пару слов. Гонорар, на французские деньги, совсем недурной, делился между автором и другими нуждающимися.

Зимою 1927 года, сразу после женитьбы брата, я сошлась с группой французов, увлекавшихся литературой и политикой. Встречались мы по–домашнему, и, к моему огромному удивлению, их увлекли мои истории. Они часами слушали рассказы о детстве и юности, расспрашивали о войне и революции. Они разговорили меня, и было одно удовольствие держать речь перед такими внимательными слушателями. Я в новом свете увидела свою жизнь, ее события предстали звеньями одной цепочки, неким пунктиром в общем движении. Признаюсь, я не думала, что это имеет какое то историческое значение, поскольку моя роль была незначительной, но обидно не оставить письменное свидетельство о делах и событиях, которым был очевидцем.

Воображение готовно отозвалось. Вот тема, близкая мне во всех отношениях. Ободряемая друзьями, я села писать; у

меня не было выбора, ничто уже не могло меня остановить. Из подернутого дымкой прошлого выплывали давно забытые картины, подробные и яркие. Возвращались звуки и запахи. Пальцы осязали знакомые вещи. Я снова переживала тогдашние чувства, и переживала их с прежней силой. То рассмеюсь наедине с собой, а то навернутся слезы и оставят следы на странице.

Я писала медленно и обдуманно, получая несказанное удовольствие; счастье повернулось ко мне неожиданной стороной. Шли часы. Я писала по французски и законченный отрывок читала друзьям. Но писала я для себя, не думая ни о читателе, ни о публикации. Работа подвигалась медленно, по указке капризного вдохновения; я испытывала детский восторг, когда оно приходило, но никогда не торопила его. Казалось кощунством сесть за стол, не чувствуя особого подъема. Душевное расположение от меня не зависело, и, случалось, проходили недели, а я не написала ни единого слова. Но я не спешила.

Издатели шведского журнала, куда я поставляла статьи, досаждали мне просьбами написать для них воспоминания, но я неизменно отклоняла их предложение. Но однажды от издательского дома в Париж приехал агент и без посредников завел со мной этот разговор. Каким то образом прослышав, что я начала писать мемуары, он был особенно настойчив и сразу предложил большие деньги за оконченные главы. Мне позарез была нужна примерно такая сумма, и я согласилась. Немедленно был выписан чек, и я вручила ему свою необработанную даже писанину.

Этим дело не кончилось. Поскольку другого источника доходов не предвиделось, я подписала соглашение, по которому обязалась давать продолжение отдельными статьями, и за каждую они будут платить. Но в целом эта затея была мне не по душе; мне казалось, я продаю нечто такое, от чего не вправе избавляться. Вдобавок я сознавала, что публикация моих воспоминаний вызовет массу критических отзывов и я наверняка наживу себе врагов. Так и случилось: до выхода статей отдельной книгой в Америке мои опусы поносили как могли, причем люди, не читавшие их, потому что публиковались они на шведском языке.

Я продолжала писать на досуге, у издателей скопилось достаточно материала. Но вот я кончила первую часть, с наслаждением писавшиеся детство и юность, и работа пошла труднее. Все реже тянуло меня к перу, а умения усадить себя за работу не было.

В начале того же лета Юсупов, у которого в Булони неподалеку от меня тоже был дом, предпринял попытки вернуть меня в свое окружение. Из Лондона Феликс с женой перебрались в Париж примерно тогда же, что и мы, в 1920 году, и время от времени мы встречались, но постоянных отношений уже не было.

Со своими менее удачливыми соотечественниками Юсупов был так же неудержимо щедр, как и в первые годы эмиграции в Лондоне. Он по–прежнему держал открытый дом, принимал, кормил и развлекал уйму друзей и знакомых. Но даже порядочное состояние, которое он сумел вывезти из России, не могло вечно покрывать его расходы и быстро истощалось. Он любил богатство, но ценил его исключительно за ту власть, что оно давало ему над людьми. Юсупов был соткан из противоречий. На себя он ничего не тратил, жена отнюдь не щеголяла в обновах, автомобиль был довоенный, на высоких колесах, ветхий «Панар». Зато в доме толклось несметное число бесполезной прислуги. Раздавая деньги направо и налево частным лицам, он еще учредил в помощь беженцам пару творческих организаций. Он предпочитал работать самостоятельно, не следуя заведенному порядку, не испрашивая у общества поддержки. Он все делал по–своему, ему были не нужны ни комитеты, ни чьи либо советы. Везде и во всем он хотел быть главным, но он не умел организовать дело; он мог развить бешеную деятельность, но все его усилия кончались малым.

Художественно он был чрезвычайно одарен, особенно в прикладных искусствах, в искусстве интерьера. Здесь он проявлял незаурядный вкус, воображение, оригинальность. Где бы он ни жил, устройство комнат, цветовая гамма, согласованность архитектурных деталей и предметов обстановки — все было само совершенство. Но как во всем другом, он и тут ничего не доводил до конца, загоревшись новым, только что поманившим замыслом. Он любил все мелкое, любил тесные, с низкими потолками комнаты. Гараж у своего дома в Булони он перестроил в маленький театр, стены там расписал русский художник Яковлев, впоследствии очень известный во Франции.

Театр и дал ему повод связаться со мной. Он хотел подготовить несколько любительских постановок на русском языке и звал меня в актерский состав. Я с радостью согласилась. В то время мне не хватало товарищеского общения, и потом, в любительских представлениях есть что то потешно–обаятельное, и я, никогда не игравшая в них, не удержалась от соблазна.

Известная актриса, ветеран русской сцены и моя добрая приятельница, согласилась быть режиссером. В труппу подбирались приятные люди, и в целом начинание сулило немало радостей. Мы сходились, обсуждали будущий спектакль. Никто из нас прежде не выходил на сцену, и что нибудь серьезное было не про нас, поэтому были отобраны несколько юмористических скетчей и сразу же распределены роли. Мне досталась ветреная блондинка из юморески Чехова. Роль не очень подходила мне: я должна была говорить очень быстро и неестественно высоким голосом. Несколько недель мы учили роли и репетировали.

В день премьеры мы не находили себе места. Не меньше лихорадило и публику, где в основном были наши друзья и родственники. Мы до смешного напоминали школьников, готовящихся изумить счастливых родителей рождественской пантомимой. Режиссер буквально дрожала как лист, и когда подоспела моя реплика и я пошла на сцену, она, помню, шла следом и мелко крестила меня в затылок. У меня подгибались колени, во рту пересохло, но текст я помнила. Впрочем, достаточно о моих актерских талантах. Мы отыграли спектакли, но еще долго моя приятельница–актриса дважды в неделю приходила ко мне домой; чтение пьес вслух и уроки дикции, считала я, не повредят родному языку, который я стала подзабывать без практики.

В дни репетиций я часто бывала у Юсуповых. Однажды его жена Ирина показала мне фотографию уморительной развалюхи, отрекомендовав ее как «наш дом на Корсике». Прекрасно зная, что Феликс способен выкинуть самое неожиданное колено, я все же усомнилась.

— На Корсике? Это действительно ваша лачуга?

— Конечно, наша, — рассмеялась она. — То ли вы еще скажете, когда увидите Корсику и особенно Кальви! Если свободны в сентябре, можете поехать с нами, только будьте готовы к невообразимым неудобствам.

А я как никогда нуждалась в полной смене обстановки и приняла приглашение.

В конце августа Ирина, ее младший брат Василий и я в самом радужном настроении уехали из Парижа; Феликс должен был приехать позже. Мы проехали до Ниццы и оттуда пароходиком перебрались на Корсику. Обещанные неудобства начались, едва мы ступили на борт судна, и продолжались вплоть до нашего возвращения на материк. Из порта, где мы пристали, до Кальви, места нашего назначения, вела дорога, по которой мы долго пылили на стареньком «Форде». Но мы были вознаграждены: за поворотом дороги в розовом утреннем свете, словно сказочный замок, вдруг возник Кальви.

Кальви стоит на высокой скале, нависшей над глубоким заливом. Городок опоясывает мощная крепостная стена, сложенная еще в Средние века и подновленная французами. Дома, в большинстве своем старые, иные совсем ветхие, кучно лепятся вдоль крутых дорожек и кривых каменных ступеней. Дворцовую надменность сохранили дома некогда богатых генуэзских купцов и чиновников. Жители Кальви тешат себя мыслью, что в их местах родился Колумб, хотя никаких доказательств в пользу этой легенды не имеется. Древнее, затерянное место, открытое всем средиземноморским ветрам и потому без деревца и кустика в своих каменных стенах, Кальви был не по сегодняшнему аскет.

Пять лет назад сюда редко наезжали туристы; даже в самом центре Африки вы не почувствуете себя столь далеко от мира с его налаженным бытом, как в Кальви. Ирина не преувеличивала. Тут нечего было есть, мало питьевой воды, санитарные условия вызывали оторопь, и тем не менее мы прекрасно провели там время.

Я думала пробыть в Кальви не больше двух недель, но досадная неприятность расстроила мои планы. Уже много лет я страдала от болей в левой ноге; однажды я шла быстрым шагом по единственной там ровной дороге вдоль городской стены, и что то хрустнуло в левой лодыжке. Я оступилась и рухнула плашмя на дорогу. Нога мучительно болела. Никаких врачей там, разумеется, не было. Ходить я не могла, — видимо, растянула лодыжку — и все время проводила в постели либо на матраце в гостиной. Нечего было и думать одной отправляться в обратную дорогу. Надо ждать, когда хозяева соберутся домой и возьмут меня с собою. Приговоренная к постельному режиму, я написала главку о Карпе, сколь возможно сохраняя его язык и повадку. Я занялась любимым делом, и рассказ вылился сам собою, не пришлось даже править. Вечерами я читала компании дневную порцию написанного, и их оглушительный хохот поощрял меня к продолжению.

В Париже я показала ногу врачам, но те ничего не нашли. Я сильно хромала, хотя боли почти не чувствовала. Лишь год–полтора спустя, уже в Америке, я узнала, что порвала ахиллесово сухожилие. Прооперируйся я вовремя, и можно было сохранить нормальную ногу, а так я заполучила одно мучение с нею, и, видимо, уже до конца своих дней.

Все эти приятные, занятные и даже болезненные впечатления отвлекали меня от мыслей о том, что мое материальное положение с каждым месяцем становилось все тревожнее. Я расплачивалась за неопытность и глупости, которые понаделала в первые годы эмиграции. Предотвратить катастрофу мог только случай. Больно вспоминать, сколько бессонных ночей металась я в постели, воображая неизбежное.

Мое дело давно переросло меня. Я уже не могла сама во все вникать и вынуждена была полагаться на других. С выбором сотрудников мне не везло: то это были безнадежные дилетанты, то невозможные профессионалы. Дилетанты, сами по себе честные люди, разбирались в делах еще меньше меня; профессионалы во всеоружии знаний плели интриги и работали на себя, о чем я не имела ни малейшего представления, за что и отвечала потом. Я вела оптовую торговлю и маялась, как меж двух жерновов, с поднаторевшими в своем деле заказчиками и торговцами, у которых брала материалы. И те и другие надували меня как могли. Заказчики выставляли надуманные претензии с целью сбить цену, они бесстыдно торговались и всегда брали верх. Оптовые торговцы сбывали мне свои товары по самой высокой цене. В Париже я была единственный дилетант в вышивальном деле, быстрый рост моего производства бесил конкурентов, а это были старые, с заслуженной репутацией фирмы. И то, что в этом диком положении оказалась женщина, делало его совсем скверным.

Кроме того, а скорее, прежде всего у меня никогда не было достаточно капитала, чтобы пустить его в дело, а оно расширялось, и я подбрасывала в него крохи, какие удавалось скопить. Росли долги, но я не решалась признать свое поражение. Тут объявилась некая русская, которая проявила огромный интерес к моим делам и предложила партнерство. Достаточно богатая, она могла выложить немалые деньги. Я согласилась. Очень скоро, уже рассчитавшись со мной, компаньонка стала проявлять недовольство. Вряд ли она в столь краткий срок могла рассчитывать на какую то прибыль; стало быть, раздражалась она из за чего то другого. И точно: она думала в придачу купить мою дружбу, а из этого ничего не вышло. Придравшись к чему то, компаньонка вчинила мне иск. Чтобы вернуть хотя бы часть суммы, пришлось расстаться с последней ценной вещью, что оставалась у меня, с жемчужным ожерельем, еще маминым. «Китмир» окончательно обескровел.

И тут же новая напасть: вдруг, одним разом, прошла мода на вышивки. С упорством и отчаянием я еще сопротивлялась неблагоприятной перемене, хотя разумнее было сразу сдаться. Некоторое время «Китмир» жалко оборонялся, и наконец я решила покинуть поле боя. «Китмир» поглотила старая, уважаемая парижская фирма. Считаясь с его прежней известностью, моему делу оставили его название, и хотя «Китмир» теперь уже не был независимым, свою клиентуру он сохранил, и для нее он по–прежнему был «Китмир».



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль
Dmitry Pavlovich
moderator




Сообщение №: 809
Любимая цитата:: Жизнь - это здесь и сейчас, а не завтра и потом.
Зарегистрирован: 03.02.11
Откуда: Россия
Репутация: 8
ссылка на сообщение  Отправлено: 06.11.11 13:27. Заголовок: В Америку Зимой 192..


В Америку

Зимой 1928 года в нашей семье ожидалось прибавление. Дмитрий и Одри сняли в Лондоне дом и намеревались оставаться в Англии до рождения ребенка. Поздней осенью я поехала к ним, но из за дел пришлось вернуться в Париж. Так мы и сидели в ожидании по обе стороны Ла–Манша. С приближением срока я вообще старалась не выходить из дома, боясь пропустить оговоренный звонок из Лондона. И вот телефон ожил, наперебой звонили друзья Одри, докладывали, что происходит, и только изнервничавшийся Дмитрий не мог говорить. К вечеру наступило затишье, а в полночь раздался звонок.

— Дмитрий хочет вам что то сказать, — услышала я улыбающийся мужской голос. Через секунду брат взял трубку.

— Мальчик, — сказал Дмитрий, — все хорошо.

Его голос звучал нетвердо. Не вполне разборчиво он сообщил мне некоторые подробности. Потом трубкой завладели друзья. Кончив разговор, я еще долго осмысливала случившееся. У Дмитрия теперь есть сын, мальчик родился на чужбине, Россию он будет знать только по нашим воспоминаниям.

В память о деде его решили назвать Павлом, т. е. по–английски Полом, крестины назначили в Лондоне через две–три недели. Мое присутствие, будущей крестной матери племянника, было обязательно. В день, когда мне полагалось пересечь Ла–Манш, разыгрался такой шторм, что я совсем засобиралась обратно, но родственные чувства пересилили, и я вопреки стихиям взошла на борт парохода.

Меня встретил Дмитрий и отвез к себе. При хромой ноге я заспешила вверх к Одри, выкриками приветствовавшей мое восхождение. Она была в постели, в шелках и кружевах, разметав по розовой шелковой наволочке густые ша–теновые локоны. На соседней постели стояла плетеная колыбель, а в ней лежал тот самый человечек.

Через пару дней было крещение. Я видела, как радовался счастливый Дмитрий, дотошливо входя в приготовления. Даже за цветочными гирляндами лично проследил. Время от времени он вбегал в комнату, где я коротала время с Одри, и требовал, чтобы я сошла вниз и восхитилась его работой.

— Ну что, разве не прелесть? — приставал он, увлеченно обегая комнаты, набитые цветами.

— По–моему, все прекрасно, у тебя замечательно получилось.

— Нет, правда, ты не думаешь, что для такого случая, как наш, лучше не бывает? Признайся, что у меня мастерски выходят композиции. Во всяком случае, я так считаю.

Я рассмеялась и похвалила его. Действительно, все было очаровательно; довольно скучный лондонский дом наполнили веселые краски и радостное ожидание. Заранее пришли священник и прислужники. В гостиной поставили большую серебряную купель, наполнили теплой водой. На столе рядом разложили все необходимое для совершения таинства. Зажгли высокие восковые свечи. Пришел хор, священник облачился в ризу. Все было готово.

Небольшая группа друзей сгрудилась на лестничной площадке. Спустилась няня и передала мне завернутого в одеяло младенца. Все прошли в гостиную. Крестный отец, князь Владимир Голицын, и я, крестная мать, стали рядышком у купели; нам дали по свече, и почти всю службу я простояла со свечой и запеленатым племянником. Только когда начался сам обряд крещения, крестный отец взял у меня младенца, и я смогла перевести дух.

Во все время службы меня подмывало взглянуть на Дмитрия. В юности мы множество раз перебывали восприемниками крестьянских детей в Ильинском, если не в качестве крестных отца и матери, то замещая дядю и тетю. Обычно обряд совершался в коридоре родильного дома, выстроенного дядей для крестьянок из близлежащих деревень. Вечно куда то спешивший священник наскоро вел службу, проборматывая молитвы. В коридоре была духота, пахло сосной, снаружи нещадно пекло солнце, а нас распирало озорное чувство. Мы старались не глядеть друг на друга, боясь прыснуть со смеху, но иногда все же встречались взглядом, и выдержка покидала нас. Помню, вот так же у купели, с младенцем в грубом, щекочущем мои голые руки одеяльце, я буквально колыхалась от разбиравшего смеха.

Если бы Дмитрий видел меня, он бы наверняка тоже вспомнил те сцены в родильном доме в Ильинском. Но Дмитрия не было в комнате, поскольку православный обычай не велит родителям присутствовать на крестинах своих детей, и, наверное, это правильно.

Самый драматический момент настал тогда, когда священник, распеленав младенца, ловко ухватил дергавшееся тельце, ладонью и пальцами зажал ребенку рот, ноздри и уши и трижды погрузил его в воду. Я почувствовала за спиной движение и подавленный вздох ужаса. Струящий с рук и ног воду, с облепленной темными волосенками головой ребенок разразился возмущенным воплем и был тут же закутан в одеяльце и досуха вытерт порицающей обряд нянькой. Она, безусловно, была не лучшего мнения о наших обычаях. Ручки ловко вдели в рукава распашонки, наладили подгузники и наконец поверх всего через голову натянули всю в кружевах и вышивке крестильную рубашку. К этому времени малютка был малинового цвета от крика.

По окончании обряда Пол в крестильной рубашке, одеялах и прочем был срочно унесен наверх встревоженной нянькой, все же остальные потянулись отпраздновать событие шампанским. Через несколько дней Одри достаточно окрепла для отъезда за город, и мы все, включая Пола с нянькой, уехали из Лондона в битком набитом большом лимузине.

В Лондоне, пока Одри еще оставалась в постели, а потом за городом мы часами бывали вместе. Она вся светилась, отчего воздух вокруг нее был напоен теплотой; все и вся поблизости вовлекалось в волшебный круг ее счастья. Я сидела у нее в ногах и не уставала слушать ее пылкие откровения.

Ее бесконечно радовало, что она соучаствует с природой в созидательной работе; сравнивала себя с весенней землей, пустившей к солнцу нежные зеленые побеги. В этом истинная жизнь, говорила она, нечто первичное, чего не дерзнула тронуть цивилизация, и она упивалась простой сутью этой жизни. Когда я рассталась с нею, мне казалось, что я оставила за дверью очарованный мир. С того времени ее мир сильно раздвинет границы и что то в нем переменится, но я и сейчас живу его очарованием. Одри из тех очень немногих, кто делает жизнь светлее.

Дмитрий был счастлив; теперь у него настоящий, свой дом. Сознавая важность нового жизненного распорядка, он уверенно строил будущее, и я восхищалась им.

Пока я была с семьей и жила ее интересами, мне удавалось отвлечься от собственных забот; но вот я вернулась в Париж, и они снова подступили. На моих глазах медленной смертью умирал «Китмир», мне оставалось только следить за его агонией. Все было трудно и сложно вокруг.

Временами я чувствовала себя в западне, словно судьба замыслила погубить меня, сокрушая житьем–бытьем, чему я меньше всего придавала значение. Я по–прежнему мучилась невозможностью духовного развития в таких условиях. Борьба за существование забирала все силы, ни о чем другом не думалось. Мечты о личном счастье я давно предала забвению и для себя не ждала от жизни ничего особенного; будущее куда более важное, нежели мое, занимало мои мысли — будущее моей родины, которому я надеялась однажды чем смогу содействовать. Но шли годы, силы уходили, я боялась окончательно утратить и задор, и живость.

В голове кипели мысли, планы менялись один за другим и со вздохом отбрасывались, но один застрял и показался лучше прочих.

Париж бредил парфюмерией. Любой магазин и даже лавочка, не говоря уже о модельных домах, предлагали свою парфюмерную продукцию, кремы и всякую косметику. Отчего не попробовать? Парижский рынок уже насыщен, но можно затеять дело в Лондоне. Денег для начала требовалось мало, а в случае удачи вдруг получится основать компанию. Со временем можно даже подключить Америку, и тогда будет повод и основание поехать туда самой.

Весною 1928 года я съездила в Лондон и, с видом на будущее, завязала там связи в сфере распространения. Я обрела второе дыхание, вновь исполнилась веры в себя. Все свое время я проводила в конторах парфюмерных фирм перед шеренгами пузырьков. Из каждого по очереди брала по капле на перчатку, на запястье, на меховой воротник, на верхнюю губу. Вскоре я была ходячий парфюмерный киоск, и уже решительно не могла отличить один запах от другого. Это занятие совершенно пленило меня. Духи наводили на мысль о музыке: и там, и тут есть некая глубинная гармония, которую, бесконечно варьируя, можно изукрасить, сделать богаче. При всей трудности выбора я остановилась на двух образцах, дала им название, заказала специалистам флаконы, наклейки и коробочки. С готовыми образцами я вернулась в Лондон; фирма, с которой я прежде связывалась, одобрила духи и высказалась обнадеживающе. Все складывалось настолько хорошо, что я решила задержаться в Лондоне, даже прихватить часть лета, только чтобы быть поближе к производству.

В каком то смысле я была рада на время уехать из Парижа, ненадолго покинуть мой скромный дом в Булони. Париж был полем проигранного сражения. Совсем недавно я была вынуждена расстаться с моим старым дворецким Карпом, чуть ли не главной достопримечательностью дома, и в Булони было совсем грустно. В Лондоне я сняла две комнаты в глубине большой квартиры. Квартира была с обслуживанием, вроде гостиницы, и собственную горничную некуда было поместить, но ничего лучшего я не могла себе позволить, а «Ритц» не возникал даже в мыслях. Мои окна выходили на грязную стену и крышу с закопченными трубами. Чтобы причесаться, я усаживалась на постель, занимавшую чуть не всю комнату; негде было держать одежду, вообще не было ничего, способного как то украсить это помещение.

Столь славно начавшееся парфюмерное дело вдруг начало давать сбои. Возникли всякие помехи, с которыми следовало разобраться, и вскоре я поняла, что в короткий срок вряд ли вообще что то сделаю.

Не думаю, что когда нибудь еще в жизни я так остро чувствовала свое одиночество, как в той лондонской квартире. Да, и в Париже я жила одиноко, но там был свой воздух, там все вокруг было создано моими руками. А здесь ничего своего, и я почти утратила тот относительный душевный покой, что обрела годами каторжной работы. Из головы не шла мысль, что я неудачница. Все, к чему я прикасалась, рассыпалось в прах. Напрасно было и стараться. С моим то скверным снаряжением да в одиночку — сколько можно выдерживать напор нового мира?

Для того времени показателен один случай. В то лето я два–три раза отъезжала на несколько дней в Париж, всегда одна. Помню, я вернулась в Лондон поздним воскресным поездом, с огромным трудом отыскала на вокзале носильщика. На такси подъехала к дому, разгрузилась и отпустила машину. Рассчитывать на то, что в столь поздний час прислуга еще на ногах, не приходилось. Я открыла дверь своим ключом, втащила в холл чемоданы и по одному отнесла их к себе наверх. В квартире было темно и сыро, как в могиле.

Хоть и точили меня грустные мысли и одиночество, видеть я никого не могла, я избегала друзей и знакомых, предпочитая днями сидеть одна. Меня даже не тянуло к перу. Поистине беспросветные дни.

Постепенно в головной каше зашевелилась и стала проясняться новая мысль. Уже не приходилось сомневаться в том, что, как это ни печально, я проиграла. Я замахнулась на то, с чем мне было не справиться. Отчего не признаться себе в этом? Отчего не вникнуть, откуда пошла беда, и не начать все заново? Пусть удача отвернулась от меня и в Европе мне нечего делать, отчего не уехать куда либо еще? Я давно задумывалась об Америке; там я чему нибудь научусь. Такие, как я, начавшие новую жизнь, там не редкость. И до меня многие начинали, и сейчас таких немало.

Чем чаще я возвращалась к этой мысли, тем сильнее крепло убеждение, что это правильная мысль. Было, впрочем, серьезное препятствие: безденежье. Я не представляла, каким образом и когда я поеду, но было ясно, что поеду.

В августе или сентябре, в очередной раз наведавшись в Париж, я совершенно случайно встретила одну мою американскую приятельницу. И как то за чашкой чая она обронила пожелание увидеть меня осенью в Америке и залучить к себе в гости. В обычных обстоятельствах я из одной только деликатности не стала бы ловить человека на слове, а тогда я со спокойной совестью ухватилась за ее предложение. Вскоре оно вылилось в формальное приглашение. Мое самое жгучее желание исполнялось. Все обсудив, мы решили, что я приеду в октябре или ноябре и останусь на два–три месяца. Я возьму с собой рукопись и образцы духов. Меня еще донимали всякие неприятности, но уже проблеснул лучик надежды.

Расстаться с Европой оказалось труднее, чем я ожидала, а непредвиденные обстоятельства вообще заставили по крайней мере дважды отложить отъезд.

Дом моего отца в Царском Селе был конфискован советскими властями в 1918 году, и с тех пор в нем был музей. Не представлявшие исторической ценности предметы, то есть столовое серебро, фарфор, меха и личные вещи, разворовали сразу после конфискации. Кое что из этого добралось даже до Америки и значилось в каталоге одной нью–йоркской галереи. Но еще долго оставались нетронутыми антикварные коллекции мебели, картин, серебра, хрусталя и фарфора. В начале 1928 года мачеху предупредили, что Советы продали их группе французских и английских перекупщиков; ей сообщили, как и когда их грузили на пароход, и даже дали номера контейнеров. Вооружившись этими сведениями, она приехала в Англию, нашла пароход, нашла контейнеры и объявила груз задержанным. И подала в суд на лиц, ответственных за покупку коллекций. Мачехой двигали не только личные интересы. Было известно, что Советы продают за границу отдельные предметы из государственных и частных собраний, но тут они впервые сбывали коллекцию целиком. Княгиня Палей надеялась создать прецедент, после которого такие продажи стали бы невозможны. Ей было не привыкать действовать решительно, не жалея сил и хлопот, да и порядочных расходов при ее то скромных возможностях. Судебный процесс ожидался осенью, и поскольку я обещала быть свидетельницей с ее стороны, я не могла уехать, пока все не кончится. После нескольких откладываний суд наконец прошел в ноябре, но я так и не смогла на нем присутствовать. Как раз к моему отъезду у побережий Франции и Англии разыгрался страшный шторм, переправа через Ла–Манш на несколько дней полностью прекратилась, и именно в эти дни я должна была быть в Лондоне.

Вопреки всем ожиданиям, княгиня Палей проиграла процесс; она обжаловала решение суда и опять проиграла. Для нее это был страшный удар, и она вконец истратилась на процесс. А Советы впредь наводняли западные рынки историческими и прочими сокровищами, коллекциями и вразбивку; а ведь реквизировалась эта собственность под тем предлогом, что это де народное достояние.

Той же осенью до Парижа стали доходить тревожные известия о здоровье вдовствующей императрицы Марии Федоровны, матери Николая II. Последние несколько лет она жила в Дании. Ей было за восемьдесят, и до недавнего времени она прекрасно держалась, и вдруг сдала и уже несколько недель была между жизнью и смертью. Мне надо быть в Европе, случись худшее, присутствовать на похоронах. Пока там было улучшение, я смогла подготовиться к отъезду, но 13 октября наступил конец, и через два дня я выехала в Данию.

Когда я приехала в Копенгаген, гроб с телом императрицы уже перенесли из ее небольшого дворца Гвидор, где она умерла, в русскую церковь в городе. Чтобы дождаться съезжавшихся на похороны, их отложили почти на неделю, и все это время в храме дважды в день проходили службы. Приехав, я сходила и на утреннюю, и на вечернюю.

Маленький, чуть ли не детский, гроб императрицы стоял на низком помосте посреди церкви. Он был покрыт российским государственным флагом и Андреевским. Не было почетного караула, корон, гербов, все чрезвычайно скромно. Цветов, однако, было такое множество, словно церковь готовили к венчанию. Не уместившись на помосте, они обложили его кругом пышной пестрой грядой. На стенах — венки, на подоконниках — плоские букеты.

Многие из набившихся в церковь людей прежде составляли ее двор, входили в свиту, сотрудничали с императрицей на ниве благотворительности. Теперь они съехались со всей Европы проводить в последний путь последнюю монархиню романовской династии; печальные лица, усталые, серые; потертая одежда.

В день похорон рано утром из Биаррица приехал Дмитрий. На отпевании присутствовали только русские, к погребению подошли датская королевская семья, норвежский король, шведский кронпринц и герцог Йоркский, соответственно представлявшие своих монархов, многие делегации. Русский храм вновь вместил блистательное собрание: мундиры, на мужчинах — российские ордена, на княгинях — ленты ордена Святой Екатерины, возложенного на них самим царем. За десять лет изгнания мы впервые присутствовали на церемонии, в мельчайших подробноетях воскрешавшей прошлое, впервые — и в последний раз. Уже никогда не будет случая надеть эти ордена и медали.

Сложный ритуал погребения российских монархов предусматривал круглосуточный почетный караул из числа придворных сановников и военных, офицеров и солдат, выставленный у гроба в дни прощания и похорон. Когда хоронят императрицу, в караул встают также придворные дамы и фрейлины. Перед выносом у гроба императрицы Марии Федоровны встали датский почетный караул и в затылок им попарно русские офицеры: хотя и в штатском, они настояли на том, что это их исконное право и долг перед покойной государыней. В карауле стояли также две остававшиеся при императрице фрейлины и два казака, разделившие с нею изгнание.

Перед смертью императрица завещала лишь временно похоронить себя в Дании. Ее желанием было покоиться рядом с мужем в России, и она взяла с дочерей обещание, что те выполнят ее волю, как только позволят обстоятельства. Гроб с ее телом перевезли в кафедральный собор Роскилле, в двадцати милях от Копенгагена, с X века место упокоения датских королей.

Вечером того же дня король и королева Дании устроили прием в честь высоких гостей. По случаю печального события музыки не было, а все дамы надели траур. И дамы, и мужчины опять надели ордена. Пятнадцать лет мне не доводилось бывать на столь торжественном приеме. С кем то мы были незнакомы, кого то не видели с довоенных лет. В прежние годы мы жили примерно одинаковой жизнью, у нас были одни интересы; теперь все стало другим. Для скандинавов мир мало чем изменился, зато для немцев и особенно нас, русских, он изменился неузнаваемо. Кроме дежурных фраз, какими обмениваются после долгой разлуки, нам нечего было им сказать. На меня, я чувствовала, поглядывали с любопытством. Все знали о моем предпринимательстве и думали, что я процветаю; примешивалось тут и неодобрение моим статьям, которые стали выходить в шведском журнале. Неожиданно для себя я засмущалась, хотя все эти люди остались в той, другой моей жизни; не напрасно, значит, у нас было одно воспитание. Мои поступки логически вытекали из обстоятельств, вынуждавших поступить так, а не иначе, но я отлично понимала, отчего эти поступки кажутся им странными. Впрочем, со мной они были само очарование, а обсуждать меня с Дмитрием принялись, когда я уже ушла.

Я ушла с тяжелым сердцем, даже в некотором смятении. Словно не оставалось мне в мире иного места, как то, что я сама назову своим. Мой клан меня исторгнул, и для любого другого сообщества я чужая. Мне было очень одиноко, но при этом будоражила мысль найти свою дорогу.

На обратном пути я на день застряла в Берлине и убивать время отправилась в Потсдам, любимую резиденцию германских императоров, посетила дворцы, в некоторых я была впервые. Город казался вымершим, туристов вообще не видно. Я расспрашивала служителей, они были не прочь поговорить. В разговоре часто поминались кайзер с женой, но поминались без обиды, как уже древняя история. Было облачно в тот день, то и дело принимался дождь. Переждав его, я ходила по затихшему парку, загребая ногами влажные желтые листья.

В Париж я вернулась с таким чувством, словно побывала в прошлом. Теперь я готовилась к встрече с Новым Светом и его посулами. Отъезд был назначен на 8 декабря. Я очень тщательно подготовилась к поездке, знала, что она дается мне нелегко, но в то время меня распирало бесшабашное, авантюрное настроение. Будь что будет! Буквально в последний момент меня известили, что фирма, через которую я распространяла в Англии свои духи, нашла причины не расплатиться со мной за проданный товар. Они по сегодняшний день не сделали этого, и мы все еще пререкаемся.

Зимним днем в компании с несколькими друзьями я уезжала из Парижа, со мной была моя горничная Мари–Луиза. В Гавр приехали в полной темноте и сразу взошли на пароход. В каюте меня ждал прощальный привет — телеграммы и цветы. Пароход отчалил уже ночью и рано утром пришел в Плимут. Одиночество и страх всю ночь не давали мне уснуть, и в Плимуте, увидев в иллюминатор суровое грозовое небо и яростно клокочущие волны, я совсем оробела.

Первые два–три дня в океане сильно качало, из за плохой ноги я не решилась выходить из каюты; со страху меня даже не тошнило. Я знала, что по прибытии меня ожидало в карантине испытание, которого как огня боялись все европейцы, впервые приехавшие в Америку, а именно: встреча с прессой. Дни напролет я готовила впрок ответы. Когда же пришло время и вокруг меня в каюте расселось около десятка репортеров, выяснилось, что это совершенно безобидные и приятные молодые люди. Меня несколько раз сфотографировали, и делу конец.

Когда пароход приставал, я в смятении мерила глазами неохватный причал под рифленым железом. Горизонт окутывал туман, и только причал смог показать мне тогда Нью–Йорк. Меня встретили и отвезли к приятельнице, у которой я собиралась жить. На следующий день мы уехали на Рождество в Калифорнию, на ранчо. Нью–Йорк я разгляжу лишь по возвращении, когда поживу в нем.

Одним глазком увидев Чикаго, я села у вагонного окна и не отлипала от него всю дорогу на Запад. Отогнать меня могли только сумерки; я упивалась видами, и мне все было мало. Эти просторы будоражили; мои чувства стали просторнее. Я глубже дышала, меня пьянило чувство свободы, мне вспоминалась родина. Таким было мое первое впечатление от Америки.

На ранчо в Калифорнии я провела три недели. Из окон открывался вид на голубую ширь Тихого океана и по–весеннему зеленые холмы. Словно вас занесло на другую планету. Жизнь на ранчо была покойная и приятная, но не за этим же я приехала в Америку. В конце января я вернулась в Нью–Йорк и наконец огляделась. И поняла: как ни выручай меня друзья, но пробиться в нужные сферы мне не удастся. Едва я заводила речь о делах, как люди расцветали улыбками. Они не понимали, а я не откровенничала, до какой степени скверно мое положение. Тут было даже труднее, чем в Европе: я — гостья, меня полагалось занимать, развлекать и не более того.

Вся надежда оставалась на рукопись, которую я придерживала на крайний случай. Когда я открылась друзьям, они сказали, что прежде чем показывать ее кому бы то ни было, надо ее перевести с французского на английский. Нашелся человек, согласный за шестьсот долларов сделать работу, но таких денег у меня не было. Так рухнула моя последняя надежда. Образцы же духов, что я взяла с собою, так и не представилось случая показать. Значит, скоро возвращаться в Европу и входить в дела, которые еще больше запутались в мое отсутствие. Снова я ничего не добилась, если не сказать больше; надежды, которые я связывала с Америкой, лопнули, как и все другие мои начинания.

И совсем худо было с ногой, я уже с трудом ходила, но меня одолевало столько забот, что было ни до чего. Слава богу, заметили друзья и настояли на обследовании. Скрепя сердце я стала обходить хирургов. Те быстро во всем разобрались и почти все предложили операцию, хотя некоторые находили, что мышца упущена и уже не восстановится. Поняв, что операция неизбежна, я решила делать ее в Нью–Йорке. Не хватало мне мучиться с этим во Франции! А главное, был повод задержаться в Америке. Это самое малое еще шесть недель передышки. И через несколько дней я легла в больницу.

В жизни своей я не видела столько доброты, сколько ее перепало мне в больнице и потом, в восстановительный период. Откуда у них эта отзывчивость? Долечивалась я в доме, где на меня пылинке не давали сесть.

В начале апреля еще одна моя приятельница, знавшая о рукописи, предложила показать ее человеку с французским языком. У нее были нужные связи, она все устроила. Рукопись послали редактору на отзыв. Особых надежд я не питала, благоприятного отзыва не ожидала. 18 апреля, накануне моего дня рождения, пришел толстый пакет от редактора. Разодрав пакет, я увидела письмо и несколько страниц с замечаниями. У меня недостало духу прочесть письмо и эти страницы, очень многое от них зависело. Я дождалась, когда вернется моя хозяйка, и отдала ей пакет.

— Прочти, пожалуйста, Бетти, у меня нет сил.

Она вынула бумаги и начала с письма. Я лежала на софе, покоя ногу в гипсе. Скоро она подняла голову и устремила на меня посерьезневший взгляд.

— Знаешь, все замечательно, — сказала она. — Слушай. И прочла письмо с благожелательным отзывом. Потом

мы приникли к замечаниям; я убеждалась, что мои мысли, доверенные бумаге, находят отклик. Тот вечер и весь следующий день я прожила в страхе, что все это только сон, и он оборвется с пробуждением.

Договорились о встрече с редактором. Он убеждал меня продолжить работу над «книгой», как он называл рукопись, уверял, что я легко найду издателя. Приятельница, что свела нас, предприняла все необходимые шаги. Мне оставалось одно: сесть за стол. И как раз в это время нога дала осложнение и больше чем на месяц уложила меня в постель. А я не возражала, ничуть не возражала. Я была наверху блаженства. С утра и до вечера, а то и прихватив ночи, я писала. Я работала исступленно, от возбуждения у меня дрожали руки. Мои воспоминания подошли к войне, самому важному для меня периоду, и поскольку я хотела быстрее кончить «книгу», я писала теперь по–русски, мне было легче выразить себя на этом языке.

Я снова могла строить планы. Похоже, одна удача потянула за собой другие. В мае я получила несколько предложений, в том числе от главы большого модельного дома в Нью–Йорке, предлагавшего мне место консультанта–стилиста и модельера. Предложения устранили последние препятствия: я вернусь в Европу, быстро разберусь с делами, и обратно в Америку. Работа даст мне независимость, я приобщусь к американской жизни, буду зарабатывать и подыскивать издателя для своей книги. Дальше этого я не загадывала; пока дела складывались так, что лучше не надо.

Моя хозяйка уезжала в Европу, и, поскольку я еще не годилась для поездки, она оставила мне квартиру, где я прожила до середины июня и наконец отправилась в Париж после полугодового отсутствия. В сентябре мне предстояло приступить к своим обязанностям в Нью–Йорке. Летнего времени вполне хватит на то, чтобы управиться с делами в Париже и Лондоне.

Шли недели, я порывала связи и выдирала корни, которые пустила в Европе, и убеждалась, как их много и как крепко они меня держат. Я покидала брата и все, к чему была привязана; была вынуждена отказаться от дома, куда то определить свои пожитки, пристроить собак и кота. Не зная моего положения, друзья отговаривали меня от поездки в Америку; они не повлияли на мое решение, но решимости поубавили. В Париже я узнала, что у мачехи возвратный рак, теперь уже неоперабельный, и жить ей осталось несколько месяцев.

Я сознавала, что нынешний мой шаг — последний, и, по крайней мере, не обольщалась насчет дальнейшего. Я рисковала, понимая, что в свои почти сорок лет должна совершенно переродиться. Повидав Америку, я знала, что там меня ожидает совсем другая жизнь, но иной жизни я и не хотела. Временами я колебалась: хватит ли сил пройти через все это? Разве прошлые неудачи не свидетельствовали о моей неспособности признать очевидное? Но уж так сложилось, что надо ехать, иначе я перестану себя уважать.

Я заказала билет на итальянский пароход из Марселя в начале августа и стала наносить прощальные визиты. Тяжелее всего было расставаться с княгиней Палей. Это была последняя ниточка, связывавшая меня со прежним поколением, и я знала, что больше никогда не увижу Ольгу Валериановну. Сама она даже не представляла безнадежности своего положения, без труда ходила, но ее внешний вид никого не мог обмануть. Мне не хватило духу идти прощаться с нею домой к ее сестре, где она теперь жила, и мы встретились на работе у ее дочери Наташи в конторе модельного дома на улице Лелон. Сама Наташа, не в силах сдержать слезы при матери, скоро вышла из комнаты. Мачеха умерла в начале ноября 1929 года. Все эти годы она звала смерть, а когда та пришла, ее неукротимый дух боролся с нею до последнего.

В Париже почти никого не было, и на вокзал меня пришли проводить Наташа с мужем и еще несколько русских. На этот раз я ехала очень скромно, без горничной и почти без вещей. При мне было триста долларов — все, что я имела, не считая долгов. Я взяла пишущую машинку и, переборов себя, русскую гитару. Тревожно и грустно было уезжать из Парижа, но внешне я старалась вести себя выдержанно. И только когда Наташи и самой платформы не стало видно и я осталась одна в купе, я дала волю чувствам.

В Марселе выяснилось, что пароход опаздывает, и я порадовалась задержке: еще несколько часов побуду во Франции. Я почувствовала горячую привязанность к своему ссыльному дому. Пришел пароход, я погрузилась. Французский берег таял вдали. Когда я увижу его снова?

В пути я прилежно стучала на машинке, в этом были мое спасение и отрада. Однажды вечером я смотрела в иллюминатор, как садится солнце, и совсем рядом, я даже видела людей на палубе, прошел пароход. И нахлынуло безумное желание прыгнуть за борт, плыть к нему. Он вернет меня в Европу.

Эта встряска отрезвила меня. Я струсила, мне незачем оглядываться назад и попусту раскаиваться. Мне предстоит строить новое будущее. На этот раз я должна добиться успеха.



Я просто предложил ей кофе, а увидел в её глазах секс, ЗАГс, двоих детей, ипотеку, трёх внуков и стакан воды.

Во время секса не поддавайтесь на провокации и не хихикайте. Что бы ни делал кот, даже если начнет прогуливаться с плакатом «Покайтесь, грешники!» – не обращайте внимания.

Не спешите называть шизофреником человека, разговаривающего с самим собой. Возможно его окружают настолько глупые и скучные собеседники, что ему куда инетересней общаться с собой.
Мне нравится. : 0 
Профиль Ответов - 24 , стр: 1 2 Все [Только новые]
Тему читают:
- участник сейчас на форуме
- участник вне форума
Все даты в формате GMT  2 час. Хитов сегодня: 119
Права: смайлы да, картинки да, шрифты да, голосования нет
аватары да, автозамена ссылок вкл, премодерация вкл, правка нет